Изменить стиль страницы

План побега у Бутова не был продуман заранее, но без малейших размышлений он пошел вдоль реки, против течения, оттого, может быть, что тянули эти отблески, тянули как нечто все же живое.

Вот так же тонула в беспредельной черной реке, не пробуя даже вынырнуть на поверхность, вся страна.

Пошел еще и потому так, что где-то близко, по другому берегу реки — он знал — граница района, а в другом районе легче скрыться, меньше опасность сразу попасться. Глаза стали привыкать, видно стало, как быстрое течение отбрасывает к берегу узкую серую полоску пены. Лес, до того погруженный в глубокий сон, зашелестел; бредил подобно спящему человеку.

Сперва Бутов шел опушкой леса, подступающего тут прямо к берегу, иногда до крови царапавшего лицо низко нависающими ветвями, потом ступил в воду и долго брел против быстрого течения — это чтобы сбить со следа, если вздумают искать с собаками; он был в сапогах, а вода не доставала до колена. Потом как-то так угадал брод — тут была легкая и очень медленная серебристая зыбь.

Иногда он проваливался до шеи, даже уходил с головой в донную яму. Потом течение усилилось, и, преодолевая бешено крутящиеся, хотя и невысокие волны — недаром место называлось Серым омутом, — он с трудом добрался до противоположного берега.

Там дохнуло спокойствием. Далеко тянулась пологая болотистая низина, местами заросшая тростником. Вероятно, идти по ней было опасно, но он не думал об опасности. Другая, та, что осталась позади, которая жарко, как раскрытое жерло печи, дует в спину, была во много раз страшнее. Тут что? — смерть, и больше ничего, бесследная смерть в глубине болота; может быть, о такой смерти он теперь даже тосковал. А там, позади, — это, непредставимое — проволока.

Но смерть не пришла, он выбрался на луг и пошел, петляя, пока совсем не выбился из сил. Лег, как был в мокрой и грязной одежде, погрыз сухарь, но даже на это не хватало сил, и сразу уснул.

Проснулся от яркого света, бившего в глаза. Огляделся — там, за небольшой рощицей, смутно рисовались приземистые строения. Разумнее бы миновать их, идти дальше, но не хватало сил, да и безразличие к опасности, к смерти не оставляло.

Строения оказались мастерскими МТС. Здешний начальник так же лениво полистал документы, как и тот, с пристани, и направил в бригаду каменщиков. Там он проработал месяц; он не стал ждать, пока его вызовут в район, который был километрах в ста, а собрался и пошел прочь, лишь только подступила к горлу непонятная — звериной, а не человеческой природы — тревога.

…Ив последующие долгие месяцы поднимался среди ночи и уходил.

Так он путешествовал почти четыре года — работал в глубинных колхозах, лесхозах, раза три или четыре попадал в партии геологоразведчиков, всегда нуждающихся в рабочей силе, работал с плотогонами, бурильщиками, стрелочником на какой-то узкоколейке, истопником, поваром; уходил, лишь только странное чувство тревоги подступало к горлу и начинало душить; брал заранее уложенный вещмешок и шел, чтобы подальше от железнодорожных путей, шоссейных дорог.

И все это всплывало в смертном сне.

А потом возникло нечто красное вместо серых пузырей, в которых он видел себя. Перед Бутовым предстал маленький молдавский городок, куда он попал после одной из этих рокировок.

Тут грянуло. Рвались бомбы и снаряды, низко летели истребители — так низко, что легко различалась свастика, — и строчили из пулеметов по бегущим. А он шел среди горящих зданий, среди криков раненых и умирающих, в военкомат, который помещался в кирпичном доме на площади, — он его приметил еще накануне.

И там, в военкомате, подполковник — старик с редкими седыми волосами и бесконечно измученным лицом, взглянув на студенческое удостоверение и паспорт, отрывисто спросил:

— Военную подготовку проходил? Умеешь стрелять из винтовки? Из пулемета? Метать гранаты?

Он отвечал на все эти вопросы одним: «да, да, да…» И подполковник выписал ему воинское удостоверение, по которому он, Бутов, был аттестован младшим лейтенантом и направлялся для прохождения службы на окраину города; там спешно формировался из ополченцев пехотный полк.

Им овладело ликующее чувство, что Серые, охотившиеся за ним, взгляд которых он чувствовал все эти четыре года, потеряли его из вида, свора сбита со следа.

И впервые он шел спокойно, под грохот разрывов, туда, на близкую окраину городка.

И чувство ликования не проходило все то время, пока война приближалась с каждым шагом и все кругом было в зареве пожаров, — до боя, в первые минуты которого он был тяжко — вначале показалось, что даже смертельно — ранен. А потом он потерял сознание, и его семь или восемь раз оперировали — он и счет потерял — в медсанбате, в полевых, а после в тыловых госпиталях. И не было страха — окончится ли операция благополучно, а только одно: что вот он выскользнул из сети, раскинувшейся по стране проволоки, выскользнул из-под слепящего прожекторного взгляда.

А потом его хотели комиссовать — это через два с половиной года скитания по госпиталям, но он упросил отправить его снова в действующую армию.

Умолил!

И было возвращение в армию — в этом Глухове под Новосибирском; он, уже старший лейтенант, должен был принять под свою команду роту мальчиков, где самому старшему, Глебу Камышину, было меньше двадцати лет. Готовить роту, а потом вести в бой.

15

Перед Бутовым проплывает еще одно видение Глухова. Скоро отправка на фронт; об этом многие знают точно, а остальные догадываются. И он, Бутов, сидит у открытого окошка, из которого веет летним ветерком. Вдруг двери как бы сами собой распахиваются, в комнату вбегает Тося Логовая — санинструктор батальона. Маленькая беленькая девочка, со светлым звонким голоском. Она уже приходила в роту — кажется, для проверки на вшивость. И кто-то из солдат, когда она уходила, тихонько сказал ей вслед одно слово — Маргариточка. И кто-то другой, не Глеб ли Камышин? — отозвался:

— Зачем только таких на фронт берут. У нас в селе она бы еще в школу ходила. Камышину объяснили, что Тося не мобилизована, а бежала на фронт, из восьмого класса,

кажется.

— Доброволка? — переспросил Глеб Камышин. — Так и доброволок нельзя, чтобы из школы и проверка на вшивость. А при этой проверке положено и штаны спускать.

Глебу Камышину невозможно это. — Да ты не бойся, — уговаривает Тоська, — я же при исполнении служебных обязанностей. Я и не такие виды видела, а что еще уви-и-ижу, один бог знает. Мы тут не девочки и мальчики, а одно — солдаты!

Вот был такой разговор, и Бутов, проходя мимо, слышал его от слова до слова. И сердце у него больно сжалось.

А сейчас она вбегает в расстегнутой гимнастерке, так что видна грудь и тоже разорванная, домашняя такая с кружевцами рубашечка. И она даже без сапог. «Что ж ты так и бежала босая?» — Она плачет. Она сквозь слезы рассказывает, что вызвал ее лейтенант Воловой — тот самый, которого все боятся.

— И ты пошла?

— А что я могла сделать?

А он заставил ее выпить стакан водки, и еще, и еще… А там повалил…

Нет, и война не всех могла прикрыть кровавым своим крылом.

И Бутову вспоминается, что когда он глядел на Тосю, на растоптанную маргариточку, сразу пришла в голову мысль: пойти к этому Воловому, — он знает, где тот живет, — угловая хата. Пойти и пристрелить. Это уже не первый раз возникало в нем звериное, а теперь самое человеческое желание — убить Волового; потребность убить. Пристрелить — иначе как же. Он даже надевает на гимнастерку пояс с заряженным «ТТ» в кобуре и еще берет про запас автомат.

«Пойти и пристрелить!» А девочка эта все плачет. И за окном тихо — только шелестят листья деревьев, да редко слышатся шаги. «Пойти и пристрелить!» Но он не идет. «Что ж ты уже и тогда не был человеком?» — спрашивает он себя.

«Да ведь позади тридцать седьмой, Ира, Р., четыре года в бегах». И он отбрасывает, вернее, осторожно кладет на место автомат; в том-то и дело, что все совершается спокойно, не в порыве, не в отчаянии — «убить или не убить», а при слабом коптящем свете этого самого инстинкта самосохранения. И он стоит над Тоськой, лежащей ничком на койке, даже не стараясь утешить ее — и чем тут утешишь; только осторожно прикрыв шинелью.