Изменить стиль страницы

— И вы видите свое будущее? — спросил тогда Бутов.

— Ну, это-то задачка простенькая, арифметическая.

— И мое?

Р. сразу заторопился:

— Пора в библиотеку, молодой человек. Давно пора. Кое-что непременно надо успеть дочитать, — сказал Р., сворачивая в переулок.

…Дома, на пустой улице, Бутов услышал частую дробь догоняющих его шагов. Он знал, кто это, но не обернулся. Один раз он остановился и сказал, не оборачиваясь:

— Чего ты от меня хочешь?

— Поговорить. Объяснить! — ответила Ира. Теперь голос ее звучал завораживающе, как тогда на концерте, и грустно, словно бы не она несколько минут назад выкрикнула неумолимое: «Ты должен разоружиться!».

— Наговорились, куда еще…

— Нет, нет…

Вслед за ним она зашла в комнату. Тут все было по-прежнему залито солнцем. В форточку влетела мохнатая пчела. «Как это она очутилась в центре города?» — подумал он. Пчела садилась на светло-желтые солнечные блики, принимая их, очевидно, за цветы, и с негодующим жужжанием поднималась в воздух. Комната была похожа на луг. Все, с чем тебя разлучают, кажется таким красивым. Луг?! Почему-то вспомнилась трехлетняя Леночка, дочка соседей, дружившая с ним, и Бутов снова подумал: «А куда же деваются дети «репрессированных»… Может быть, и действительно есть лагеря для трехлетних?» Эта мысль не оставляла его.

Ветер усиливался, швыряя занавеску, и блики колебались все быстрее, заманивая в светлую пустоту. Бутов распахнул окно, и пчела вылетела уверенно и прямо.

Тени и световые пятна, так похожие на цветы, но при этом до удивительности даже неживые, качались вместе с порывами ветра, без устали колеблющего занавеску. И его «часы заведены».

Он подумал: неужели именно Ира завела их?

Она, никто иной. Она и Серый.

Почему-то он был уверен в том, что всех, кого забирали, — расстреливают; ведь они исчезают, а полное исчезновение возможно только в смерти. Тот неизвестный солдатик специальной службы, что выстрелит ему в затылок, лишь завершит начатое не им. К воображаемому солдатику он не чувствовал ничего. Не было даже страха перед ним. Служба. Отслужит — и домой, обзаведется женой, детьми, хозяйством. Туда, как говорят, отбирают людей прежде всего исполнительных, а человек исполнительный — в других обстоятельствах хороший семьянин. Солдатик ни при чем — часы завела Ира.

В какой-то старой книге Бутов прочитал: «Нет подлее предательства, чем если предаешь любимого».

Так разве Ира любила?

Однокурсники называли ее — «королевственная девчонка».

Он стоял спиной к Ире, но воображению она виделась яснее и реальнее, чем когда-либо прежде.

Его вдруг охватило сумасшедшее и подлое желание — что оно было именно сумасшедшим и подлым, Бутов разобрался не сразу, — унизить ее, отомстить.

Тут было и просто плотское влечение.

И еще он чувствовал право на нее, потому что она его так властно притянула к себе — там, в консерватории; казалось — на всю жизнь.

И право на нее, оттого что «вся жизнь» непременно окончится нынешней ночью; уже выписывается где-то ордер — это он знал. Окончится только потому, что она крикнула: «ты должен разоружиться» — и указала всем: вот враг, — навела на него неподвижный взгляд Серого. Те несколько шагов, пока Бутов шел к Ире, все это соединилось в одно — сильнее воли и сознания.

Ира стояла молча. Она попыталась что-то сказать, но не смогла: губы дрожали, голос не слушался. Она стояла со сведенными плечами и опущенными руками. Он резким движением сорвал с нее кофточку; пуговки оторвались и с дробным стуком упали на пол; словно налетел и пронесся мимо мгновенный град. Рванул рубашку так, что бретельки порвались и соскользнули с плеч, положил руки на смуглые груди с бледно-розовыми сосками и сжал.

Ему вдруг резко как-то, словно толчок в сердце, вспомнилось: Р. говорил, что человек и нелюдь отделяются одной мерой — способен ли ты ради справедливости выдержать пытки, голод, и способен ли сам пытать.

Зло входило в мир. «Неужели ты уже сам незаметно превратился в нелюдь?» — спросил он себя; Ира и не пыталась вырваться. Видеть ее, чувствовать такой совершенно покорной, несмотря на весь ужас, внушаемый сейчас им ей, — было невыносимо; он словно пытал; да чего там «словно». И, несмотря на отлично сознаваемую мерзость совершаемого, на секунду почувствовал острое наслаждение.

Вспомнились слова Р.: «Горько, что погибнет единственный мир, где есть существа с разумом и душой. Еще горше, что люди погибнут, прежде став нелюдью, «бесами». Погибнут, давя друг друга так, что даже не ощутят последней секунды разумного существования во вселенной, и каждый в самом себе».

«Человек шел к человеческому столько-то миллионов лет, а звереет сразу», — говорил Р.

— Одевайся! — сказал Бутов, отходя к окну.

Она не слушала его. Узкие покатые плечики и бессильно висящие тонкие руки покрылись гусиной кожей, на груди выступили красные пятна от его пальцев. Он накинул ей на плечи свою куртку и стал застегивать пуговицу за пуговицей; медленно, нежно, осторожно. Сперва был еще виден светлый клинышек теплого ее тела, освещенного солнцем, как полоска утреннего неба между задернутыми шторами. После все это исчезло. Он словно бы отделился стеной, отрекся и от себя и от нее, не только от нее одной. Может быть, похожее чувство бывало у послушников, принимающих постриг. Он словно разом был отнесен от нее на неизмеримое расстояние. Оттуда, издали, сквозь слезы, повисшие на ее длинных ресницах, он увидел — или это только померещилось? — в глазах ее, испуганных, покорных и нежных, еще и другое — скрытное, лишь мгновениями поблескивающее как острие штыка.

«Эпоха требует двойного видения, — говорил Р. — Одно — «в свете последних директив, указаний, обязательных постановлений». Значит, вот что светится, а не солнце, не звезды, даже не уличные фонари. Другое видение — от Адама и Евы, от сотворения мира, от того человеческого, что не слишком щедро заложил в нас Бог. Но оно такое старое, ветхое, слабое — это второе видение. И оно так обременительно».

— Ты сама надумала? То, что в деканате? — спросил Бутов.

— Да! — ответила она. — И сразу затем: — Нет, не знаю. Голос у нее был прерывистый, будто ее била лихорадка.

— Серый?

Она утвердительно кивнула.

— Что же он сказал тебе?

Бутов спрашивал безразлично, как человек, отправляющийся в дальнюю дорогу, уже мысленно чувствующий себя в пути, доделывает последнее: раздает долги, звонит кому-то, запирает двери, шкаф, чемодан. Впрочем, ему предстояла дорога без возврата.

— Что он тебе сказал? — так же безразлично повторил Бутов.

— Так… Всякое… — Ира снова перебила себя, она боялась потерять последнюю связь, соединяющую их, последнее доверие; она уже чувствовала, что его относит от нее сильное течение — навеки уносит, — и не могла с этим примириться. — Он сказал — Р. враг народа и…

— Народа? Твой враг? Мой? — перебил Бутов. — Всего нашего курса, который в нем души не чаял?!

— Мы не народ! — В глазах Иры снова промелькнул и скрылся опасный блеск.

— Кто же мы? Никто? — Бутов вяло подумал: «я-то действительно «никто», но ведь к тебе это слово не относится. Ты еще кем-то станешь, тебе предуготовлена дорожка». Стараясь не смотреть на Иру, Бутов сказал:

— А ты знаешь, что Михаил Яковлевич, когда хождение в народ давным-давно вышло из моды, молодой блестящий ученый, бросил кафедру, уехал в какое-то село на дальнем севере, где половина населения больна трахомой и бытовым сифилисом, ну и десять лет проработал там? Так именно он — враг народа?.. Что же Серый сказал еще?

— Что я должна заставить тебя отмежеваться. Для твоего же спасения. Иначе ты погибнешь. Вот и я…

Бутов почти не слушал ее слов. Он видел — или так казалось, что видит, — все ее мысли; девочка еще не умела быть непроницаемой. Но она уже ступила на дорожку. Неужели и она придет к тем, кто по природному влечению, или по обстоятельствам, или из страха давно свернули на нее.

Да какая там дорожка… Торный пыльный шлях, по которому следуют всякие «кадры». «А в словарях не слишком далекого прошлого «кадра» означало — шваль, шушера, дрянь», — говорил Р.