Изменить стиль страницы

— Ты и всегда, Ефрем, был бойкий, — поддерживает мать.

— Какой был — эт-та мы знаем! — Ефрем смеется громко, два крупных белых зуба по-заячьи высверкивают из-под черных усов; наливаются красным шрамы ранений на его теле.

— Чего шляндаешь, бездомник! — кричит мать на Ваню. — Чего это за мода такая — шляндать, когда делов через край!

— Пусть, — заступается Ефрем. — От свободного бега у Ваньца развитие мускулов образуется. Я вот, Алевтина, могу вспомнить про нашего полкового инструктора по физподготовке…

— Сейчас, Ефрем, сейчас, — говорит мать, а сама выталкивает Ваню наружу, за дверь. Тут она достает из-под кофты нагретые бумажные деньги, сует их Ване в ладонь, шепотом наказывает держать крепко, рот не разевать. Нужно Ване в Еловку мчаться, к тетке Кочетихе, за бутылкой для работающего Ефрема.

Однако Ваня, вернувшись в избу, малое время трется возле матери и Ефрема: любопытно, про что тот расскажет, — про военные случаи, может… Нет, на другое Ефрем повернул — про то, какая звонкая улица собиралась прежде и Подсосенках, приходили вечерами еловские девки, патефон под липой крутили, три гармошки играли, шуму и смеху много было, никто не знал, что тяжелая война их ждет, и если бы она, Алевтина, не согласилась на предложение учителя, не вышла бы замуж, то и он, Ефрем, пожалуй, не поспешил бы с женитьбой, холостым уходил бы в армию…

— Говори, да не заговаривайся, — смеется мать; видит, что Ваня еще в избе, — и подзатыльник ему; а сама все смеется, а глаза  н е  смеются.

— Замешивай, Алевтина, глину, — командует Ефрем.

VI

Через песчаный бугор Ваня пронесся на быстроходном танке Т-34, по лесной дороге, буксуя, проехал на мощном «студебекере», речку Совку в секунду форсировал на торпедном катере, а в Еловку влетел на боевом коне…

— Дае-ешь!.. Эге-е-ей!.. Ну-ка, бабка Кочетиха, наливай горючего — заправимся и в обратный путь…

Однако бабка сказала, что такому прыткому она в стеклянную посудину не нальет, — в резиновую больничную грелку налила. А одноглазый бабкин козел — тот самый, что летом безбоязненно бегает в Подсосенки и напугал Ксению Куприяновну Яичкину, — подкравшись, наподдал Ване ниже спины, причинив не столько болезненное, сколько обидное ранение. «Кровь за кровь, — сказал Ваня. — Смерть фашизму!» И залег в лопухах. Он дождался, когда Кочетиха ушла со двора, а козел ослабил бдительность, и так крутанул козла за хвост, что тот не заблеял, а по-дурному взвыл, и его несмолкаемый дурной рев слышался даже от речки, которую на этот раз Ваня проскочил, не застряв, на генеральском «виллисе»…

Через лес он мчался, сокращая расстояние, напрямик, по чаще; видел худую облезлую лису, тетерева вспугнул, с дятлом — вражеским снайпером — в перестрелку вступил: дятел бил короткими очередями, а Ваня по нему — одиночными… Берег боезапас.

Солнце заваливалось за дальний край леса, когда достиг он Белой горы. С ее вершины по сыпучему песку скатился вниз, — был в этот момент суворовским солдатом (видел на картине, как солдаты Суворова с альпийской горы съезжали, тормозя ружьями и шапки придерживая…).

На краю воронки нашел Ваня оплавленный кусочек железа — от бомбы, конечно.

Маленький он был, когда на первый или второй год войны громыхнуло тут, у Белой горы, метельной ночью. Сам-то не помнит — от матери слышал, что по всей деревне разбрызнулись оконные стекла, печные трубы завалились, а у Машиных от сотрясения рухнула задняя избяная стена, придавила черную ярочку, и кирпичный шуваловский амбар раздался трещиной, которую заделали, замазали, но и посейчас она видна, как видны на кирпичах оспяные выщербины от осколков.

Бомбу в темноте сбросил немецкий самолет, заблудившийся, возможно, освобождая себя от груза, — сбросил и полетел дальше; подсосенских же он напугал так, что в деревне даже собаки, заслышав самолетный гул, сразу же, сломя голову, в лес мчались…

А воронка от бомбы — громадная, на дне ее ржавая, подернутая маслянистой пленкой вода, и холодом от нее несет. Слазить бы туда, потыкать палкой, — осталось чего, поди, от бомбы, да одному боязно. Вздохнув, положил Ваня найденную железку в карман — лишней не будет.

Мимоходом в окно школы заглянул. Никого там, в классе, а на стене знакомая фанерка с красными словами:

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, СЧАСТЛИВЫЕ ДЕТИ!

Как еще школьный дом от взрыва уцелел! Черепицу на крыше посекло комьями мерзлой земли и осколками, рамы из гнезд вышибло и разметало щепками, а здание устояло, хорошо его немец Карл выстроил! По-нашему — хорошо, по-немецки — «гут». И наше слово, тут же рассудил Ваня, намного лучше — оно как ласковый, осторожный шорох, а их, немецкое, — оно как окрик, будто ленивую лошадь понукаешь… Гут!

Поболтал Ваня грелкой — булькает в ней; мать теперь заждалась: Ефрема обедом кормить положено. Желтые одуванчики зеленым закрываются, лягушки на болотце голос подают — вот-вот вечер придет. Правда, вечер будет светлым, он июльский, летний, к ночи навстречу не поспешит — тихим шажком пойдет. Успеет ли Ефрем печь сложить?

Успеет!

Вбежал Ваня в избу — уже «фонарь», начало дымохода, Ефрем под потолком выводит. Перемазан глиной Ефрем, даже на усах у него глина, и в прежнем он настроении, легком.

— Ух, Ванец, — сказал он, — плесни законные фронтовые! За мирный стахановский труд. Алевтина, разреши!

— Сейчас, сейчас…

Мать, отобрав у Вани грелку, принялась на стол собирать, и тут Майка вошла. Мать дала Майке и ему по горбушке хлеба, по оранжевому куску вареного коровьего вымени и выпроводила на улицу.

Они сбегали к болоту — попугали лягушек, в чижика поиграли, но деревянный чижик улетал далеко, искать его в сумерках было трудно — бросили игру; а тут с бугра спустились и пошли через деревню демобилизованный боец, низенький, широкогрудый, и высокая стройная девушка. Солдат, не заботясь, что кто-то может смотреть на них, задирал вверх острый подбородок и целовал девушку, а девушка смеялась. Он целовал, она смеялась. Ваня с Майкой крались за ними долго, проводили за околицу; девушка оглянулась, заметила их, позвала низким певучим голосом: «Иди, мальчик, сюда, я тебя и весь свет расцелую!» Но, наклонившись, поцеловала солдата, и, взявшись за руки, смеясь, они побежали, густеющий туман скрыл их.

Майка сказала, что никогда такой бесстыжей, как эта девушка, не будет, а вырастет — чтоб никто к ней с поцелуями не лез, по морде враз получит, она разбираться не станет, пусть он, гад такой-сякой, отряхивается после… А Ваня вглядывался в наволочь тумана, который сомкнулся и поглотил девушку, ее длинные косы, ее певучий голос и ее смех. Отчего-то в необъяснимом волнении стучало его, Ванино, сердце…

Майка снова обозвала девушку бесстыжей и еще длинным словом, которого Ваня не знал. Он поймал тонкие Майкины пальцы, больно сжал и заломил их так, что она, заплакав, присела.

— Вот тебе! — крикнул. И убежал.

VII

В избе мать и Ефрем сидят за столом; мать, подперев щеку ладонью, терпеливо слушает, а Ефрем громко говорит, сжимая и разжимая твердый шишковатый кулак, любуясь, какой он у него.

— …Я им, жуликам-прохвостам, погоди, председателем стану, я им заделаю. Я им, Аля, устрою стратегический переворот, такого пинка дам, что будут лететь, свистеть и радоваться… Не расхищай, ясно! Не расхищай, падлюки!..

— Ефрем!

— Извиняюсь, культурненько извиняюсь, Аля. Ванец объявился! Вот тебе, Ванец, чарка, а вот огурец!

Ефрем раскатисто захохотал, поймал Ваню за рукав, к себе привлек. Пахнет от Ефрема табаком, луком, сырой глиной; он по-прежнему в синей майке, заляпанной раствором.

— Дядю Володю, можть, с гармонью позвать? — высвобождаясь из рук Ефрема, оглядывая стол, предлагает Ваня.

— И то! — веселея, торопливо поддерживает мать. — Позовем Володю…

— Не надо, — сказал Ефрем. — Мы обыкновенно трудимся, не гуляем.

— Позовем, — повторила мать.

— Не надо, — Ефрем нахмурился. — Мы что? Печка не доделана… А тут момент такой — про колхозные дела… Поговорим, обсудим. Как люди… На меня, между прочим, если характеристику, Аля, составлять, то, между прочим, лично имею тридцать две благодарности от Верховного Главнокомандующего. Их что, благодарности эти, за оттопыренные уши, что ль, давали?!