Изменить стиль страницы

— Вижу!

— По загранице, Сергей Родионыч, прошлись. Помнить будут!.. А Володька даже ихней рабской жизни отведал — плен! А сколько нас осталось-то, Сергей Родионыч, — где они все?..

— Нет их, Ефрем, светлая память им…

— Вася и Сенечка Куркины, Михаил Сонин, Бычков… Трофим Трофимыч без вести пропал. Ваня Сурков до капитана дослужился, в танке сгорел. Гришуня Маслов в партизанах погиб. Конюхов тоже без вести… А как Гришка Конюхов на гармони играл, помнишь, Сергей Родионыч, небось? Володька — не спорю, однако сравнишь разве?..

— А Коля Бурдин?

— Под Москвой в сорок первом.

— Кулешов…

— Кулешов в Сталинграде… Как я, сапер… Видал, ушла, как тронутая, Лизавета… Он робкий был, а я ведь какой — я его с Лизаветой за полгода, почитай, до финской свел. Женитесь, говорю! На ту, финскую, ушел он, с этой не пришел…

— Ванечка, — шепчет Майка; двигалась, двигалась она — уже рядышком сидит. — Какая у тебя мать пригожая, серьги у нее блестят!

Ваня отмалчивается, а слушать приятно: пригляднее его мамки нет женщины за столом! Вот она всех угощает, и все ее благодарят; и поет она — голос сильный, чистый, надо всеми голосами парит, за собой зовет… Дядя Володя с душой играет, он на мамкин голос мелодию настраивает.

…Вставай, вставай, молоденький казачок,
Вставай, вставай, молоденький казачок,
Немцы едут, коня вороного возьмут,
Немцы едут, коня вороного возьмут,
Коня возьмут — конь еще будет,
Коня возьмут — конь еще будет.
Тебя убьют — мне жаль тебя будет,
Тебя убьют — мне жаль тебя будет…

«Убили немцы казака? — переживает Ваня; в песне ничего об этом нет. — Не убьют! Он их, поди, шашкой! По рогатым каскам — р-раз!.. А папка-то не воевал с немцами, а фотокарточку присылал — с наганом там!..» Тревожащая смутная досада на сердчишке у Вани. Чего там! — хорошо, что вот он, отец, дома, дождались его наконец, а что с фашистами он не перестреливался, не убивал их — это обидно. Зачем было тогда на войну ходить?.. Вон на Ефрема Остроумова хоть не смотри — завидно: то ли посуда на столе звенит, то ли награды его… А Ваня обыскался — и планшет тайно проверил, и сумку, и мешок отцовский, хоть бы один орден у отца был или две-три медали! Обидно…

— Ванечка, — шепчет Майка, — у тебя руки длиньше, достань мне ту консерву… Страсть ее люблю! Отец твой тоже заметный, ей-богу, очки у него красивые, круглые, это я давеча нарошно про него…

Зажгли две лампы по краям стола (керосину колхоз выделил); ночные бабочки летят на лампы, крылышки обжигают, падают, но если хватает сил взлететь снова — опять притяженно рвутся к манящему и гибельному для них огню. Отец поднял одну, спаленную жарким накалом лампового стекла, положил на ладонь, спросил тихонечко, а Ване слышно: «Из ночи к свету, да? Чего ж увидела?..» Мать тут же накрыла отцовскую ладонь своей, — отец вздрогнул, и подмечает Ваня, как незаметно для других мать улыбнулась отцу, теснее прижалась к его плечу. Он отозвался улыбкой. Мать шепнула: «Они, бабочки, глупые, ты их не жалей…» — а вслух сказала:

— Споем, Сережа, как бывало. Сыграй, Владимир.

— Устал, — ответил дядя Володя и переложил гармонь с коленей на скамейку.

— Какой тогда разговор, — сказала мать, наклонив голову, — отдыхай. Можно и без песни…

— Можно, — упрямо согласился дядя Володя, и было ожидание в нем: ну-ка, что еще скажете мне?

— Дорогие хорошие женщины! — вставая, громко произнес председатель Ефрем Остроумов. — В день ликования подымаю официальный тост за вас, поскольку вы, как говорится, основная сила… В этом весь вопрос, когда я в роли руководителя думаю об ответственности за хлебозаготовки. Сто лет трудоспособной жизни вам каждой и наш мущинский поклон! И, пользуясь обстановкой, напоминаю, что завтра всем собраться после выгона коров у риги, где я распределю задания. Это я к тому, чтоб по дворам мне не ходить, кнутовищем в окна не стучать… Понятно, бабы?

— Ой как понятно!

— Спасибочки на добром слове, Ефрем Петрович!

— А евсеевский клин когда зачнем жать?

— А ну-тко я тебя поцелую, Ефрем Петрович, покуда Нюшка в больнице…

— Ха-ха-ха… Вот так Полина!

— Знает кошка, чье мясо съела.. Подсластилась!..

Подруженька моя Поля,
Тебе радость, а мне горе,
Тебе радость, ты спозналась,
А мне горе — я рассталась!..
И-и-ихь-ах!..

— Ну, Полина, дай!

И-эхнь!.. Сохнет-вянет в поле травка,
Разлучить хочет мерзавка.
Разлучить-то не придется:
Седьмой год любовь ведется!

— Чего, бабоньки, веселимся?

— Полька, бестыжа-а!

— А!

— О-е-е-ей, лю-ю-ди-и!.. Жи-и-ить ка-а-ак! Жи-и-ить!

— Не рви душу…

— Пущай себе. Плачь, Настя, плачь, наши вдовьи слезы не проглотишь…

— Ванечка, мальчик сладкий, золот, дождалси папаньку, дождалси!..

— Алевтина, грибков подложи…

Ваню покачивает, вроде он по речке плывет, по тугим волнам, взбитым внезапным зеленым ветром, который иногда налетает из-за леса, поверх его заградительной высоты, пригибая и раскачивая верхушки деревьев; и спать не хочется, а будто в полусне он, — и плывут, взыгрывая на невидимых перекатах, стихая на отмелях, разговоры, разговоры…

— …Слабость сперва была, по первому году, а опосля обвыкся. Тротил, ртуть гремучая, пироксилин — с чем соприкасался-то, Сергей Родионыч! Сапер ошибается один раз, в этом вся штука… Через тыщи смертей прошел — век мне теперь жить!..

— …Нет, как можно! Он, ггаф Шувалов, во фганцузский Пагиж езживал и в гогод Скопин, там в банке состоял. Меня, чего скгывать, бгал с собой, стгог был, пгавда, щипать любил… вот эдак, где помягче…

— Уй, дедок, охальник, руки убери, тоже мне…

— …Как еще на япошек нас не послали?

— …А дождь бу-удет. Утки седня полоскались шумно, крылами били — бу-удет…

— …Раненый приехал он, осенью было, купаю его в корыте, глянуть невмоготу, исстрадалася вся… И опять забрали его, в ездовые, отписывал, рука слабо действовала, неплохо, отписывал, устроился, в тепле, еще начальником молодой лейтенант у него был, Петей звали лейтенанта, земляк, почитай, из Калуги, сынком мой его называл… А ко Дню Красной Армии похоронка, прибила она меня… И зачем же его, немолодого, вторично брали, какая в том нужда была…

— Была, выходит, Варя…

— …Нам бы гвоздей, цементу машины две, оконного стекла — свинарник бы построил, овчарню, конюшню… А я колхоз принял — в кассе ровно двадцать три копейки наличными, не вру, Алевтину спроси, она счетовод, не даст соврать…

— …Бабоньки, ты, Варюх, как депутатка, иль второй бригаде уступим? Сроду, как колхоз организовали, еловские в последних…

— …Подобным образом, в лоб, Ефрем, нельзя ставить вопрос: за нас окончательно и полностью Рузвельт был или не за нас? А где ж анализ классового, идеологического несоответствия наших государственных систем? И тут же записывай в актив фактор времени — всеобщую мировую ненависть к фашизму. И то, чьи интересы Рузвельт, как президент, обязан был защищать, кому — хотел иль не хотел, а подчинялся…

В этом застольном беспорядочном шуме, где смех, жалобы, просто беседа при перестуке вилок и ложек, стаканов и кружек, скрипе скамеек, — в этом шуме беспомощным ручейком, неспособным но слабости достичь цели, звучал голос Ксении Куприяновны Яичкиной. Да она и не обращала внимания, слушают ее иль нет, — она стояла за столом, гордо и властно подняв седую голову, пристукивала ладошкой по липкой клеенке, говорила, что ученье — свет, а неученье — тьма, что она приветствует возвращение в Подсосенки примерного советского народного учителя нового типа Жильцова Сергея Родионовича и с чувством удовлетворения докладывает сегодняшнему собранию о готовности школы встретить учеников: есть шесть букварей, пять учебников арифметики, другие книги, а Сергей Родионович привез с собой тридцать восемь простых карандашей, четырнадцать красно-синих и разнарядку на получение в районе пятидесяти тетрадей… Она говорила — и будто это непохожая на других птица пела свою песню, и почему бы ей не петь ее, когда в этой песне единственный смысл ее разумного существования?..