Изменить стиль страницы

— Николай, — розовея лицом, сказала Егорушкину жена, — тебе голову напечет — фуражку надеть? Поедем…

— Коля, — с обидой сказал Егорушкину отец, — твою прямоту я уважаю… Начало занятий завтра, я в школе только что не сплю, наглядные пособия клеим, рисуем, и одна помощница у меня, сама как ребенок — Ксения Куприяновна… Чего ж ты хочешь, Коля?

— Сознательности… Работы в колхозе, Сережа, нет? Работа есть! А хоть один плакат с программой эпохи в Подсосенках вывешен, Сережа?

— Мое упущение, — признал отец. — Крой дальше, Коля!

— Постарел ты, Сережа, и очень я тебя желал увидеть…

— А ты молодцом, Коля, и тоже я доволен, что вот как раньше…

Егорушкин двинул подбородком — жене сигнал подал: трогай! Застоявшийся конь резко взял с места; покачивалась обрезанная с обеих сторон, как сплюснутая, спина Егорушкина, неустойчивая и прямая; он высоко держал голову в выцветшей фуражке с черным околышем; взлетала и тащилась за тележкой пыль, было еще непозднее утро, часов семь-восемь, наверно, и стояла небывалая предгрозовая духота, хотелось веселого дождя, короткого, который не помеха для уборки, а облегченье для всего живого… Отец потер пальцами заморгавшие глаза, сказал не то Ване, не то себе — вслух:

— Никак не успеешь все узнать и понять, хотя спешишь, надеешься…

Он достал из кармана кусочек мела, присел у корыта, тщательно исправил и подчеркнул все ошибки, сделанные Ваней. Вытер измазанные пальцы, передразнил:

— «Онтилопа»!

— А чего, — спросил Ваня, — Егорушкин-то ругался?

— Разве он, Иванушко, ругался?

— Сердился.

— Он, понимаешь, очень беспокойный, он к себе суров, к другим тоже, он хочет скорее порядок навести… чтобы — как тебе объяснить? — жизнь прекрасная была у нас.

Отец устало машет рукой — чего, мол, говорить… Но это — усталость, серая тень на поскучневшем лице — всего на миг. Внезапно преображается он — голос теплеет, глаза за толстыми стеклами очков опять синие и лучатся, он берет Ваню за руку, усаживает с собой рядом, — речь у него быстрая, будто бы боится, что кто-то помешает ему, не даст досказать…

— Иванушко, Иванушко, я ведь кто? Послушай… Таким, как ты, мальчиком, я среди медведей рос, за тридевять земель отсюда… Я долго шел из леса, меня трепали, я плакал много, а после разучился плакать, закаменел, долго равнодушным был. А после настоящих людей встретил, поздновато, правда, и с книгами встретился, они меня обогрели, как когда-то Максима Горького… Я уже почти взрослый был, а все равно книги мое заглохшее сердце перебороли — снова заплакал, теперь над тем, как чудесна, оказывается, жизнь, как расточительно и неинтересно мы живем — в невежестве, мелком озлоблении, тщеславии, скупости…

— Плакал ты?

— Да. Но это, учти, давным-давно было… После не плакал, а учился. Упрямо, остервенело, можно сказать. Три года одним сухариком питался — вот как учился! Еще, конечно, вода была…

— Живая вода, папка, как в сказке про богатырей? Ты такую воду пил, живую!

— Живую… Однако не в этом, Иванушко, дело…

— А ты чего ж — тебя не было здесь, а ты приехал сюда. Ты приезжий!

— И что ж? Я приехал потому, что выучился сам, могу и хочу других учить…

— Сергей Родионыч! — окликает дядя Володя Машин, вывернувшись из-за угла избы, со стороны огородов; подошел, несмело поздоровался, объяснил виновато: — Я, значит, Сергей Родионыч, освободившись от делов на время, помощь хочу предложить — чего там, в школе, требуется?

Дяди Володины глаза, как всегда, перемигиваются, он переминается с ноги на ногу — вздыхают его латаные сапоги, как будто бы они с хозяином заодно, и нет разницы, кому при необходимости вздыхать — им или ему.

— Да, требуется, — говорит отец. — И я вам, Владимир Васильевич, через районо оплачу стоимость работы…

— Да ладно!

— Оплачу, вы заявление представите.

— Ладно, Сергей Родионыч, свои ж! Для общей, как можно выразиться, пользы…

— Мне не нужно! — резко отвечает отец. — Считайте — договорились. А сделать требуется одну конкретную вещь — выгребную яму выкопать.

— Для кабинетика, одним словом…

— Для уборной.

— А где ж ему стоять, кабинетику?

— У откоса, у горы, ближе к складу… Я на штык там выкопал, наметил…

— Не далеко ль, Сергей Родионыч, ребятенкам бегать?

— Гигиенично зато.

— Я к тому, Сергей Родионыч, не теряли б ребятенки по дороге, покуда бегут-то. — Дядя Володя смеется и призывает отца посмеяться вместе, но тот смотрит вверх, на пустое небо, сосредоточен, не расположен к разговору.

Дядя Володя закуривает, к Ване обращается:

— Ты, Ванюшка, выходит, свободу теряешь. С охотой иль как?

Ване тоже б не отвечать семейному обидчику, но знает он дядю Володю больше, чем отец его знает, — отвечает коротко:

— Надо.

— Иль не надо! — обрадованно подхватывает дядя Володя. — Учись, достигай, чтоб не навоз возить, а завсегда чай с сахаром нить…

— Владимир Васильевич, — обрывает отец, — там много работы, еще верх ставить… Возьметесь?

— Управимся, — обещает дядя Володя, — будет у ребятенков апартамент… А чего, Сергей Родионыч, про японцев-то новое слыхать. Я в газете читал…

— И я, кроме того, что в газетах, ничего не знаю.

— А то слух такой, что наши ученые изобрели оружие, космический луч называется. Как наведут его — что танк, что здание, корабль, человек, крепость какая — все собой разрезает и сжигает…

— Не слышал.

Отец уходит в дом; дядя Володя с грустью смотрит ему в спину. Ваня дергает дядю Володю за рубаху, спрашивает:

— А как же он прорезает и сжигает, луч этот?

— Напополам, — в задумчивости поясняет дядя Володя; оживляясь, шепчет: — Может, соль есть? Принеси, Ванюшка, сольцы щепотку…

Ваня принес ему в кулаке соли, дядя Володя бережно ссыпал ее на лопушок, свернул конвертиком, в карман сунул и пошел прочь — не то он вздыхал, не то опять сапоги его.

XIII

Отец, выйдя вскоре на улицу, спросил:

— Пойдешь со мной в школу лозунги писать?

Однако уйти они не успели, — свернул с дороги, направился к ним высоченный матрос — в черном — с чемоданом в руках и зеленым солдатским мешком за спиной; подметая пыль широченными клешами, трубно и радостно прогудел издали:

— Сер-р-ргей Р-родионыч!

— Константин!

Они тискают друг друга, бьют ладонями по спинам: громадный Константин худого отца так изломал — тот надрывным кашлем зашелся.

— Отбухал, Константин?

— Точка!

— Устоял, гляжу, прежний гренадер…

— Куда до прежнего! Один Новороссийск, Сергей Родионыч, полжизни стоил, после него полгода натуральной кровью мочился.

— Отвоевался, отвоевался…

— Хватит.

— Братец твой молоко возит, я у него спрашивал, как, Витюня, ваш Константин… Плавает, отвечает, Константин…

— Поплавали! — Улыбка у матроса во весь рот, щеки пухлые, в густых веснушках, и чуб буйный, медного отлива, а кулаки — будто две гири, руки книзу тянут. Когда он улыбается или смеется, глаза щелками узятся, и в каждой щелке — по синеватой льдинке.

Ваня на матроса Константина смотрит, на его нарядный флотский воротник с белыми полосами, на ленты с якорьками, на могучую грудь, по обе стороны изукрашенную медалями и тремя орденами Красной Звезды, одинаковыми… Отец про горбатого Витюню вспомнил, который молоко на сепараторный пункт возит, а Константин, выходит, брат горбатого, и тогда — соображает Ваня — он из поселка Подсобное Хозяйство, его фамилия Сурепкин, их изба вторая с краю, как в Подсобное Хозяйство входишь, и это у них весной от неизвестной причины сгорела банька, и живет у них дед, который выводит глисты из кишок, заговаривает больные зубы, лечит золотуху и чесотку…

Вышла из дому мать и, хоть невеселая видом была, тоже порадовалась Константину, сказала:

— А я горевала, всех моих ровесников проклятая война поубивает!.. С благополучным возвращением, Костик, личного счастья тебе желаю…

Константин, улыбаясь, посмотрел ей вслед, и отец тоже посмотрел. Константин развязал свой солдатский мешок, вытащил оттуда фляжку в суконном чехле, поболтал ею, но отец, поморщившись, ответил, что по-прежнему не употребляет. Однако Константин не отступился — нахлобучил на Ваню бескозырку, велел принести две удобные посудинки и крошку хлеба величиной с маковое зернышко, чтоб занюхать чем было…