Изменить стиль страницы

— Откопал…

Константин хмыкает; он пучком травы счищает жирную грязь с хромовых ботинок, заученным жестом утягивает форменку под брюки, крутыми плечами поводит, пробуя, ладно ли на нем обмундирование сидит, — сильный, здоровый, влитый бугристым телом во флотское сукно; и дядя Володя невольно одергивает свою затасканную рубчиковую рубаху, комкает слова, тяжелая тень застарелых невысказанных обид на свою невезучую судьбу еще больше старит его землистое лицо, — заканчивает он, лишь бы, наверно, не молчать:

— Хрен с ним, сказать, с этим кладом… У меня и сундука, к примеру нет, куды золото ссыпать… Осталось, что ль в твоей фляге, Константин?

— На.

Отец сидит, в унылой задумчивости опустив голову.

У всех одно: скорей бы Ефрем!..

Невесомая паутина летает в чистом воздухе ясного дня, солнце съезжает вниз, однако высоко оно, не припекает по-летнему, а греет спокойно; от Белой горы исходит сияние, это ее чистый песок светится, он такой блескучий, как матросская бляха с выдавленным якорем на ремне у Константина. Ваня, щурясь, думает, что хорошо бы взорвать бомбу, — вот громыхнет-то! Синий столб с красным огнем до неба взлетит… И просто все: забросать яму полешками, чурками, бурьяном, хворостом, запалить, как костер, — бомба нагреется и жахнет. И будет у Белой горы еще одна яма с маслянистой коричневой водой поверху; в этой густой воде даже лягушки жить не станут — она и по весне не зацветет.

Мужики, конечно, догадались, откуда эта неразорвавшаяся бомба в их не затронутой боями лесной местности. Выходит, в ту метельную ночь, когда подсосенские бабы, старичье и детишки были разбужены оглушительным взрывом, оконные стекла полопались в избах и у Машиных рухнула задняя стенка избы, придавив овцу, — в ту военную ночь самолет уронил здесь не одну, а две бомбы. Одна сработала — вывернула и разметала тонны мерзлого грунта, оставив на память о себе громадную воронку; а другая бомба, вот эта, — она прошла под снегом, как скатилась, по высокому пологому склону Белой горы, зарылась в песок и глину, дожидалась, ржавея, кто ее отыщет… Отец над ней обозначил место для выгребной ямы, дядя Володя колошматил ее острым заступом, беспокоил, однако она не отозвалась, промолчала, пустая, возможно, внутри или бракованная, с какой-нибудь недоделкой… Вот поймает дед Гаврила Ефрема — наведет Ефрем экспертизу!

Отец, растирая в пальцах листья чернобыла и нюхая их, говорит, что следует кого-нибудь в Еловку послать, там телефон, нужно позвонить в милицию и райвоенкомат, поставить в известность, — случай-то небывалый, чрезвычайное происшествие, без приезда специалистов не обойтись.

— Ефрем и есть специалист, — резонно замечает дядя Володя. — Пощупает ее, надо ежели, и позвонит кому следует, он в районе каждого знает, долго ль ему… А нам лучше чего — сиди, покуривай… обождем!

— Обождем! — отец в сердцах повторяет. — Жди, когда первое сентября…

— Первое… десятое… — Дядя Володя раскраснелся от фляжки Константина, его снова тянет на разговор. — Закопать обратно — всех делов-то!

— Теперь нельзя.

— А я, Сергей Родионыч, к примеру, определяю, послушай… школа… Куды она, чего с ей?! А вот аванц запросто сорвется, не получим аванц завтра — могём вовсе не получить. Приедет какой-нибудь с полномочием, с портфелью, при чине… Не выдавай! Ефрему… Как тут?

Ему не отвечают.

— А то был случай один, — нарушая молчание, опять говорит дядя Володя, — можно припомнить… Был в лагере у нас унтер-штурмфюрер Глобке, а мы, русские которые, промеж себя звали его Волдырь, потому что был он как портошная пуговица, посмотреть — плюнешь, а там представлял из себя значительность…

Однако досказать дяде Володе не довелось: увидели, что спешит через выгон Ефрем Остроумов, четко, по-строевому отмахиваясь руками, а рядом с ним, забегая чуточку вперед, дед Гаврила. На Ефреме неизменная гимнастерка и такого же защитного цвета галифе; только серая кепка на голове гражданская.

— Пгивел! — доложил, подходя, дед Гаврила.

А Ефрем, широко улыбаясь, сжал и долго тряс руку Константину; сказал:

— Ух и сыгранете вы с Володькой вечерком… на двух гармонях-то! Приветствую твою демобилизацию, Костя! Ор-рел!.. Махнем — мою полную Славу на твои красные звездочки? Три на три, баш на баш!.. — И, оборвав раскатистый смех, спросил деловито: — Какую железку-то нашли, славяне?

— Ды ж бонба, говогю…

— Авиационная, Ефрем Петрович, видно сразу…

— Пузатая, Ефрем, навроде самовара!

— Солидный кусок…

— Ладно, — буркнул Ефрем, — пускай так…

Он велел всем укрыться по другую сторону склада, даже Константину, который сказал, что, пожалуй, еще посмотрит, а то подзабыл, какая там красавица лежит, дожидается… Укрываться постеснялись, Ваню тоже не прогнали, но к яме Ефрем один пошел, вдавливая каблуки кирзовых сапог в пересохшую землю, закуривая на ходу.

На краю ямы Ефрем постоял, заглядывая туда, вниз, окурок щелчком отбросил, сел, неспешно стащил с ног сапоги, аккуратно портянки разложил, чтоб просыхали, и гимнастерку снял, — даже с расстояния были видны багровые рубцы рваных ранений на его плечах и руках, — и спустился Ефрем к бомбе.

— Дознается, у него голова! — говорит дед Гаврила и от волнения вздрагивает. — Ефгем — голова!

— Ну даешь, Гаврила Ристархыч! Едучий какой, а еще графский… — бормочет дядя Володя, зажимая пальцами нос — Отодвинулся б да помолчал…

— Дедок молодец, — смеется Константин, не отрывая напряженных глаз от ямы со скрытым теперь Ефремом. — Мы на Черном море тоже бродячие мины из крупнокалиберных расстреливали… Действуй, дедок!

— Каша с молоком, — смущенно оправдывался дед Гаврила, — она осадку, подлая, непгилично делает…

— Там человек, зубоскалы… — отец упрекает, — работает.

Л Ваня представляет, как было бы здорово на глазах у всех стремительным рывком достичь ямы, спрыгнуть на ее дно, к боевому старшине Ефрему Остроумову, и чтоб тот, удивленный, подмигнул, одобряя внезапную помощь с Ваниной стороны. Они бы вместе ощупывали, трогали шершавые бока бомбы, советовались, что предпринять, какой имеется выход в таком трудном положении… И Ефрем щелкнет пружинной крышкой заветного трофейного портсигара, предлагая ему папиросу «Бокс». Курить Ваня откажется, чего толку коптить чистую кровь в теле, но будет, конечно, приятно, если Ефрем угостит из портсигара, из которого угощает не всякого.

Тем временем, пока Ваня фантазировал, Ефрем вылез из ямы, стряхнул песок с коленей, не обуваясь пошел к ним, вытирая ладонью пот с лица, разглаживая усы, — серьезный, сосредоточенный; и было слышно, как сочно ломаются под его босыми ногами кустики молочая и лебеды.

Ждали…

Подойдя, присел Ефрем к общему кружку, и сколько-то длилось томительное молчание, и наконец сказал Ефрем:

— Фугаска ничего себе… на двести кило тянет. Однако, славяне, загвоздочка. Марку взрывателя невозможно распознать. Маркировку ржа разъела. Коррозия это по-научному называется, когда такая ржа… А так — си-ильна! Такая рванет — от амбара кирпичей не сыщешь. Да и школа вроде стеклянной расколется… Тут берегись!

Константин присвистнул; отец спросил:

— И что, Ефрем Петрович?

Ефрем смолчал.

— Звонить, выходит, требуется? — дядя Володя проговорил.

— Шанс риска налицо, — задумчиво отозвался Ефрем.

— Риск, — возбужденно сказал дядя Володя, — без риска с печки не слезешь… А все ж — звони, Ефрем!

— Звонить так звонить, чего ж, — проговорил, нахмурясь, отец и стал вслух рассчитывать, как но времени все сложится: — Из военкомата иль райкома сегодня ж позвонят в область, оттуда пришлют команду саперов… это почти двести семьдесят километров до нас. Жди завтра к вечеру… А что? Надо ждать, а когда надо — будем…

— Ладно, братва, — поднялся Константин, обирая с брюк приставший к ворсу мусор, — спасибо за компанию… я пошел. Завечереет — жду в гости. Всех!

— Погодь, Костя, — попросил Ефрем, — хоть по одной вместе выкурим давай… Успеешь. Я тебя на Орлике домчу.