Изменить стиль страницы

— Не касайся Кланьки, — угрозливо сказал ему Василий.

— Откуда ты взял? — смалодушничав, хотел отвертеться Митя; но тут же понял, что в деревне все на виду, и осердился: — Не указывай мне, Загвоздин!

— Не касайся, — повторил тот. — У нас за эти дела знаешь что? На серьезе, понял, говорю!

Повернулся Загвоздин и пошел, поблескивая подковками сапог. Митя видел его широкую спину, длинные, оттягиваемые вниз тяжестью кулаков ручищи — зябко стало, противный сквознячок по позвоночному столбу пробежал, и пожалел Митя, что сотруднику районной редакции не положено иметь при себе оружие, хотя бы браунинг завалящий: всякое ж может случиться при выполнении задания!

…Третья ночь у Мити такая — напряженная, будто струна. Густая синева льется в избу сквозь тоненькие занавески, брешут вдалеке собаки, скрипят ветлы у завалинки, а на печи рядом вздыхает и кашляет древняя глухая бабка, да слышно, как древесный жук стенку точит, и вдвоем на скамейке сидят они: Кланя и он. Ночь весенняя — в волнующем, что-то обещающем ожидании; шумит в невидимых протоках вода, чьи-то шаги снаружи… Нет, мимо!.. И ненастоящее, голубовато-матовое лицо Клани в сумраке, а на лице тревожно-пугливая улыбка. Он пододвигается к ней, берет ее руку, гладит пальцы — тонкие, заветрившиеся в работе, с заусенцами и порезами, тоже тревожно-пугливые, как ее улыбка, словно проходят через эти пальцы слабые электрические разряды. В густой сини сказочно увеличены, бирюзово подсвечены глаза Клани, кажутся они глубокими, убегающими, вроде той зеленой воды, шум которой в недальних оврагах то глуше, то призывней…

Митя чуть раньше пытался ее поцеловать, но она неловко и резко высвободилась от него, и вчера было так же. Нужно Мите уходить в контору колхозного правления, где он ночует на продавленном диване. Там по стенам бегают черные тараканы, снизу, из-под половиц, тянет сырым холодом; там Митя будет долго лежать без сна, с беспокойными мыслями; а забывшись, где-нибудь на рассвете проснется, как от толчка, и снова прекрасное и стыдное представится ему: будто бы Кланя тут, возле, они вдвоем… Он встанет с дивана, плеснет в лицо водой из ковшика, начнется новый день, Мите нужно добывать очередные факты для фельетона, и, если повстречается на людях с Кланей, будут они избегать смотреть друг на друга…

Кланя старше Мити на год, тоже закончила десятилетку в Алексеевке, потому что в «Заре» лишь неполная средняя школа. Живет Кланя сейчас со старой бабушкой, а мать умерла прошлой весной неожиданно, во время дойки (дояркой была), от сердечного приступа. Кланя хотела поступать в учительский институт — такая беда. Осталась она, никуда не поехала. Тимохин уговорил принять птичник, выбрали ее секретарем комсомольской организации, и, наверно, попробует Кланя сдать экзамены на заочное отделение сельхозинститута, на зоотехнический факультет… Так сдержанно Кланя рассказала Мите, а он горячо поддержал ее: правильно, нужно учиться дальше! Признался, что сам будет поступать на факультет журналистики Московского университета, это уж точно, другого пути для себя не видит. Тут Кланя заметила: «У тебя талант, а у меня ничего нет, родилась без этого, необыкновенного мне не требуется…» Мите польстило упоминание про его талант; он упрекнул Кланю за «приземленность», что она боится ставить перед собой большие цели, и тогда-то впервые попытался ее поцеловать, но ничего не вышло.

Все-таки под окнами избы кто-то ходит, а может, это чудится Мите — просто слышно, как оттаивает земля, в ночной тишине рождаются, гаснут, сменяются новыми легкие звуки весны; падают последние, затаившиеся в укромных местах сосульки, набухшие почки вербы и осокорей лопаются сочно, радостно.

— Ах, какая жизнь, — вдруг нетерпеливым шепотом говорит Кланя, — одна я все и одна, и ты меня не убеждай… У тебя по-другому… И уходи ты!

Он теряется — от внезапного отчаянья в ее голосе, от того, как брезгливо и сердито выдернула она свои пальцы из его ладони; вспомнил тут же, какие у нее глаза днем — серые, с фиолетовой поволокой, грозовые, и даже когда смеется она — глаза не смеются. Тут же подумал, ощутил, вернее, насколько она сильнее и умнее, чем он считает ее, какой он еще мальчишка перед ней, перед прожитой ею здесь жизнью, — какой мальчишка, неумный, наивно-надменный!.. Газета, университет, большие цели!.. Разболтался! Дурак!

— Слышишь, — говорит она спокойнее, сама берет его руку в свою, как бы прощения просит; он уже тих и робок, поостывший, изобиженный не ею, сам по себе. — Слышишь, Митя, больно-то бывает как, когда зима кругом, темно, а ты чего-то ждешь, не зная чего?..

— А ты не жди, — бормочет он.

— Как же? — удивляется она, убирает руку. — Ты вот тоже что-то ждешь, надеешься…

— Уезжай отсюда.

— Куда? — спрашивает она. — Мне теперь не хочется.

— Чего ж ты ждешь?

— А!.. Так! — громко, с прежним отчаяньем отвечает она; завозилась старушка на печи — Кланя палец к губам приставила, опять нашла Митину руку, потянула его с лавки. — Поздно… пора…

— Какая у вас комсомольская организация? — спрашивает Митя, стараясь хоть как-то задержаться. — Сколько человек?

— Шесть.

— Всего?

— Мы бедные.

— Делаете что?

— Воскресник по снегозадержанию провели… концерт в клубе…

— Еще?

— Завтра скажу…

Она смеется — тихо и вымученно: идет на полшажка впереди Мити к двери, высокая, повыше его, покачивая узкой спиной, — он унимает дыхание и, когда они вступают в непроглядную черноту сеней, рывком притягивает ее к себе. Ее губы сами нашли его — целовала крепко, жестко притискивая ладонями Митино лицо к своему, и очень быстро, словно боясь, что это может скоро кончиться. Он чувствовал ее горячее напрягшееся тело, резинки и застежки над ее коленями; кружилась голова, слабо отстраняла она от себя его нетерпеливые вороватые руки.

— Уходи, Митя.

И когда звонко стукнула за ним щеколда, Кланя осталась в сенях, а он оказался на улице — не верил Митя, что так все было… Однако было же!

И утром, занимаясь делами, он ходил с шальной головой, глуповатая улыбка — ни к месту, при серьезном разговоре с кем-нибудь — рождалась на его лице, он не мог справиться с ней.

Можно было отправляться в обратный путь, и надо было б — из редакции больше чем на три дня Акулов никогда не отпускал; а необходимые для фельетона примеры уже лежали на страницах Митиного блокнота: многое он разузнал. «Заря» — колхозик средний, только-только выбился из долгов, прореха на прорехе тут, есть за что критиковать председателя, если к тому ж это требуется. Правда, скромный и, по всему заметно, работящий Тимохин как личность не совсем втискивался в рамки типичного фельетонного героя. Митю это немножко смущало и злило, он радовался, если попадалось вдруг что-нибудь такое, свидетельствующее не в пользу Тимохина… Он все записывал — про травополку, за которую здесь цепляются; о том, что в нарушение финансовой дисциплины покупали за наличные у частника резину для колхозного «ЗИСа» (проговорился Мите шофер); и про то, как Тимохин летом на глазах у других ударил кнутом по лицу молодого пастуха…

Последнее событие просилось в фельетон: рукоприкладство должностного лица, унтерпришибеевщина! Потерпевший парень, когда Митя с ним издалека заговорил про этот случай, взглядывал волком, отнекивался, выгораживал Тимохина (свои они тут все!): дескать, виноват я сам, напился, в беспамятстве поколотил старуху мать, а брошенное в поле стадо разбрелось, двое суток собирали его верховые — вот и осердился Тимохин… «Однако ж было кнутом?» — допытывался Митя. «А поделом, — сказал пастух, — он всего-то легонько, для острастки… Я буйный, прямо фашист, когда вот такая шлея под хвост попадет…» Митя заставил парня расписаться в блокноте; расстались они — Митя, довольный уточнением факта, пастух, недовольный Митей и в особенности собой.

Так что фельетону быть, пора, как говорится, и честь знать, откланиваться надо…

Митя слонялся по деревне, заходил на фермы, в контору правления — люди работали, а он был чуждый всем, на него уже косились, догадываясь, возможно, что напишет он не про хорошее, а про плохое… Тимохин избегал Митю, да и Мите было совестно от вопрошающего взгляда его голубых беззащитных глаз — радовался, что Тимохин старается держаться на расстоянии.