Изменить стиль страницы

— Обязательно потонешь, — заверил Митю знакомый алексеевский бригадир механизаторов. — Вчера б кое-как преодолел, а сегодня шалишь! Стихия, брат. Иль на вертолете.

Вертолета под рукой не было; Митя, тоскуя, смотрел на избы, плавающие в лужах, морщил лоб и все же, примерившись взглядом к далекой затуманенной каемке горизонта, решился на подвиг.

— Идешь, получается, — с сочувственным интересом спросил бригадир, — судьба, получается, у тебя такая… на произвол тянет… В случь чего сообщим по родственникам и руководству…

Он проводил Митю до околицы, снабдил его тонким шестом — мерить глубину встречных разливов; из-под толстого бобрика зимнего полупальто достал нагретую поллитровку и тоже отдал Мите.

— Для растирания внутрь, если обмочишься. Это не взятка служебному лицу, а лекарство, не сумлевайся… И какая ж взятка может быть, если у меня ремонт техники на девяносто девять шесть десятых процента выполнен, и напишешь обо мне, как друг, самое похвальное… И Тимохину в «Заре», удастся тебе, передай привет, сват он мне…

Пошел Митя.

Наверно, уже первый осиленный им километр был как боевой гимн человеческому упорству, человеческой смелости, преданности Мити Рогожина своему долгу. Митя еле выдирал ноги из снежной каши, спотыкался, падал иногда руками вперед, был потный, разгоряченный; поджидали его затаившиеся ямы и колдобины — ухал в них, и уже пробилась влага через раструбы высоких голенищ бродней, привязанных к поясному ремню. А впереди — ни конца ни края: море разливанное!

Совсем неширокая на вид балочка оказалась непроходимой — шест нырял целиком, и снег тут был лишь поверху, тонкий, как хлебная корка, а внизу, по руслу, не сочилась, а по-настоящему бежала вода. Слышалось даже, как она бежала: урль-ур-урль… Митя стоял, сжимая зубы, не оглядываясь назад, — отступление казалось ему равносильным позору. Пошел — иди!

Поиски обхода заняли не меньше часа, да и падал Митя опять — грузнее от сырости делалась одежда; и снова нужно было обходить, километра полтора крюк составил, тяжело удлинялся путь. А тут еще смеркаться начало, загустела мгла, ноздреватый снег под ногами стал обманчивее, скрытая вода гудела угрозно, предупреждающе, и в одном месте, навалившись на шест, Митя сломал его, сразу лишившись доброго помощника.

Хорошо, что на какое-то время выпало Мите передвигаться по высокому месту, равнинному, приподнятому над коварными раскисшими снегами, — только грязь здесь была, густая, как тесто. Идти трудно, ноги будто приклеиваются, зато без опаски. И Митя радовался, пока такое счастье не кончилось: грохотом яростного потока, несущего льдины и мусор, встретил его овраг.

Чуть не плача стоял Митя у нового препятствия, а льдины, сталкиваясь со скрежетом, обламывая друг дружке края, бежали мимо поверх темных воли; и, мелькнув осклизлым днищем, пронеслась перевернутая лодка — сорвало, видать, с цепи где-то, а может, и опрокинулась с людьми, чему удивляться! Знобкий, пронизывающий тело ветерок подул, а по краю мрачного неба шляпками медных гвоздей легли звезды. «Не выберусь, — подумал Митя, — как конец света — ни огонька…»

Он вернулся от оврага на взгорок; маячило в стороне одинокое печальное дерево — побрел Митя к нему, мечтая запалить его и погреться возле огненного факела. Однако выстоявший при всех непогодах молодой дуб оберегали, наверно, высшие силы природы: не хотели загораться подмокшие в Митином кармане спички, да и загорелась бы какая из них — можно ли было поджечь ею железное дерево? Митя прислонился к корявому стволу и все же (ведь никто не мог увидеть) не сдержал близких слез: были они, возможно, не от страха — от бессилия, невезучести…

Тут и стал он дожидаться рассвета.

Догадался — влез на дерево и не так уж плохо угнездился меж твердых надежных ветвей. Дуло, правда, и с боков, и с холодной земли, мерзли руки, спина; если бы не предусмотрительность алексеевского бригадира механизаторов, не его стеклянный подарок — пропадать бы! Не любил Митя горькую водку, при застольях с Акуловым пил ее с отвращением и самоотверженностью, будто исполнял непременную обязанность, а в этот момент глоток-другой на какое-то время согревали и взбадривали.

Ходила над Митиной головой сочная луна, по-жестяному гремели и пощелкивали не опавшие за зиму дубовые листья, земной шар медленно вращался в ночной туманной синеве, а вместе с ним вращалось одинокое печальное дерево, которое обнимал полусонный измученный сотрудник районной газеты «Колхозная жизнь».

На рассвете окоченевшего Митю морально поддержали, если можно так выразиться, воодушевили два зайца-русака — они лихо проплыли мимо на льдине, усеянной черными горошинами. Зайцы стояли столбиками, и что-то озорное проглядывало в них: словно это и не косые были, а хулиганистые мальчишки, устроившие себе опасную потеху… «Ну, — улыбнулся белыми губами Митя, а зубы у него выбили дробь, — я что ж — хуже?..»

Как раз по пенистой воде, раздирая овражное русло, срывая ошметья рыжей глины, двигались огромные ледяные куски — с канцелярский стол и больше. Митя, подрассчитав, прыгнул — качнулась под ним льдина, но выдержала; а с ней — на другую, после на третью, при этом балансируя, как на канате, с нелепыми взмахами рук, в замирании страха: вот-вот окажется в жгучей купели… Пронесло! Лишь когда прыгал на желанный берег, сильно оттолкнувшись от шаткой ледяной поверхности, чуть-чуть, обидную малость не добрал — по пояс влетел в воду. Выбрался и побежал, не останавливаясь, без передышки, пока хватило сил…

Это был долгий, изнурительный бег — струился пар от Мити, по спине шлепали комья грязи. Митя ни о чем не думал, только злость подхлестывала, неясная, не понятно на кого, может, на Тимохина даже, из-за которого, по существу, приходилось страдать…

Избы центральной усадьбы «Зари» выскочили из молочной пелены весенних испарений как-то сразу: сверкнули солнечно оконные стекла, красный полинявший флаг свисал с мачты, трубно, на всю округу ревел бык, тревожимый апрельскими запахами… Митя, унимая дыхание, перешел на шаг, одергивал одежду на себе, вытирался; а от крайних амбаров смотрели на него люди. Они группками — по трое, впятером-вшестером — сидели на подсохших бревнышках, играли в карты, закусывали, и возле них было разбросано много раскрашенной яичной скорлупы. «Гуляют, — ожесточаясь, позавидовал Митя, — коллективно гуляют: Пасха!» Совсем обидно стало: ты, Митя Рогожин, выходит, рискуя жизнью, которой всего семнадцать лет и два месяца, захлебывайся в опасных буераках — им же наплевать! Они сытые и довольные, чихать им на него, Митю, на специальное задание, полученное им, на всю районную антирелигиозную пропаганду, сурово осуждающую церковные праздники… Пасха — вот им что!

Твои это люди, Тимохин! Тебе минус.

Тимохин же находился, как оказалось, в конторе правления. Один и в созерцательном оцепенении. Смотрел в угол, затянутый паутиной, барабанил пальцами по заляпанной чернилами крышке стола — тогда лишь обратил внимание на Митю, когда тот сердито кашлянул. Похож был Митя, верно, на чудом воскресшего утопленника.

— Ай-я-яй! — удивленно сказал Тимохин.

Митю до самого сердца ласково пронзили его удивительные голубые глаза — такие детские глаза, чистые, как два подснежника, заметные еще и потому, что очень праздничными казались они на рядовом морщинистом лице Тимохина, буром, цвета оберточной бумаги, с сизоватой картошкой вместо носа.

— Ай-яй! — повторил Тимохин, осуждая вроде и тут же жалея. — По морю яко по суху… Поди, из-за нее, чудесницы полей, будь она неладна, приехали?

«Тебе бы так… приехать! — подумал Митя. — А молодец: свои антикукурузные настроения сразу выкладываешь…» Вслух же ответил:

— Посмотреть, как к севу…

— Такая ваша должность, — согласился Тимохин. — Однако требуется обсушиться. Пойдемте, близко живу. Баба, правда, в избе угару напустила, да, полагать нужно, сошел угар-то…

Протоптанные тропинки в деревне уже подсохли, мягко вспружинивали; пахло на улице пирогами, творогом, и кое-где ощутимо пробивался из дверей самогонный душок; на другом конце порядка играла гармонь и стройные голоса выводили: «Соловей мой, соловеюшка, соловеюшка, вольна пташечка…»