Изменить стиль страницы

Бежал он, ругая себя и озаренный желанием встречи. Как у огрузшего коня, пущенного в галоп, что-то екало у него в боку, хотелось пить; он жмурил глаза, тряс головой, вспоминая, какие у нее руки, какое сено там, какой был зной и вообще все какое было… С ума сойти! Ах, Ижиков, что же все-таки делать будешь?!

Будка высветилась издали, горел действительно в окнах свет, отбрасывался в палисадник, освещая тонкие кривые стволы яблонь, выбеленные мелом. Одно окно было распахнуто — створками наружу; Ижиков с расстояния увидел в этом окне мужа ее — Бориса, так ведь? — одетого в знакомую форменную тужурку. Он сидел вполоборота к улице, хлебал из глубокой миски деревянной ложкой, задумчивый, лениво-расслабленный…

Ижиков подкрался совсем близко, затаился за высоким колодезным срубом. Усмотрел в окно край металлической кровати с горкой подушек, висели там портреты в простенках, железнодорожный плакат еще, и продолжал есть, обстоятельно, крепко, в удовольствие, хозяин… Вдруг совсем близко что-то негромко звякнуло, сердитым квохтаньем отозвались куры, женский голос сказал: «У-у, пустомолки!..» И понял, задыхаясь, Ижиков: это она! Разумеется, она — сарай запирает…

— Ой! Кто ж? — вскрикнула тонко, когда он резкой тенью возник перед ней.

— Я, — по-прежнему не справляясь с дыханием, трепетно доложился он. — Я это…

— Ты? Ух, напугал… — Она отняла руки от груди, вздохнула шумно, с облегченьем; сказала полушепотом: — Иди домой. Не поваживайся сюда, мальчик… Повадливый, ишь! Ступай!

— Нет…

— Чего нет… Муж, смотри, выйдет. Убьет.

— Что ж ты, — выдавил он из себя, услышав сам, какой у него рыдалистый голос, и все рыдало в нем. — Ладно, если так…

— Так, так… — согласилась она, позвенела связкой ключей; попросила, как приказала, — строго: — Не сболтни кому смотри!

— Что ж ты… — он повторил нелепо свое.

— А вот ты женисси, жену заимеешь — жене не изменяй. Ты ей изменишь, а после со зла она тебе. Назло, понял… Изменишь жене — про меня вспомни.

— Подлая ты, — сказал он.

— Ступай! — сердито и тихо прикрикнула она, подтолкнула его рукой в плечо. — Тошно и без тебя… Убирайся же, ч-черт!

Ижиков подумал: а вот ударю ее сейчас, хотя знал, что не ударит, и никогда не осмелится на женщину руку поднять, — но уж очень муторно было, и гнали-то от ворот как нищего, только что собак не науськивали… Он сунул руки в карманы брюк и пошел прямо, не разбирая во тьме дороги, по картофельным грядкам, путаясь в ботве, обрывая ее. Слышал, как скрипнула дверь будки, вышел на крыльцо муж Борис и сказала она мужу — громко, с досадой:

— Хорь вроде к курям подходил!

— Хорь? — заинтересованно переспросил муж. — А был же сегодня на станции, а про капкан, едрит-т твою, забыл, ну!

— А ты не забывай…

«…Не забывай, — повторил тогда про себя удалявшийся от будки Ижиков и подумал: — Иные стреляются, вешаются, с ума сходят… Бывало ж такое… А я выдержу!» И отчего-то после этого душа его повеселела, походка обрела твердость, он подмигнул оранжевым звездам и пожалел искренне, что зря не попросил у женщины краюху хлеба: вынесла б, не отказала. А теперь когда удастся позавтракать — утром лишь, в городе… А звать ее как?

* * *

…За вагонным окном нескончаемо продолжалась летняя Россия, пока еще не тронутая осенними ветрами и холодом дождей; дети и женщины провожали взглядами поезд… Ижиков думал, что все имеющее определение в этом мире и не имеющее принадлежит ему, остается с ним, пока он остается среди живых людей.

Из купе вышла жена, он подвинулся, уступая ей часть места у окна.

— Простор какой тут, — сказала она. — Ты видишь… смотри!.. церквушка.

— Да, — рассеянно ответил он, обнимая ее за плечи; машинально произнес вслух: — Десять наверняка…

— Что десять?

— Посчитал… Мостов десять — двенадцать успею еще построить, — сказал он.

1970

КРЫША НАД ГОЛОВОЙ ОТЦА

Россия начинается с избы…

И. Николюкин

Актер областного Театра юного зрителя Василий Тюкин получил заказное письмо от старшего брата Константина.

Было без четверти семь, они с женой опаздывали на вечернюю репетицию, но Василий в плаще и шляпе все же присел на тахту, стал рассматривать конверт, узнавая знакомые каракули брата, радуясь им.

— Свинство, — сказал он жене, нетерпеливо поглядывающей на него от двери. — Четвертый год работаю — домой никак не съезжу… Десять часов поездом!

— Опоздаем. Каллистрат опять наорет, — сказала жена.

— Черт с ним! Ей-богу ж, свинство — четвертый год…

— А ты поезжай. Отпуск будет — поезжай. А я с Бронькой к маме.

— Поезжай, как же! А в последний момент окажется: у сынули — рахит, у женули — бледный вид, поедем, Вася, на юг или на кумыс. Так, что ль?

— Кто ж виноват, что у твоего сынули рахит?

— Ты! — сказал Василий, подсознательно чувствуя, откуда его внезапное раздражение: в братниных каракулях, вкось и вкривь расползающихся строчках адреса чудился ему, Василию, укор; они, фиолетовые корявые буквы, действительно словно попрекали и требовали отчета.

— Каллистрат задаст нам, — напомнила жена.

— Ладно, идем, — отозвался Василий, а сам надорвал конверт, принялся за письмо.

Брат писал:

«Здравствуй, Василий Никитич!

Теперь ты Василий Никитич, потому что твой возраст почти тридцать лет, вполне подходящий имени и отчеству. Но как старший брат я пока не могу привыкнуть называть тебя двумя словами, а потому благодарю тебя, Вася, за красивую открытку с поздравлением 1 Мая, хотя мой срок с ответом задержался почти на полгода. Получилось так, что с 7 мая, как раз День радио по календарю был, я не работаю по прежней должности и ответа дать не мог. Дело не во времени, а в настроении. С 7 мая наш сепараторный пункт закрыт, и я занимаюсь кой-чем.

Хотя и была нудной работа моя, все же считал я себя в необходимой колее, привык, пробыв девять лет на одном месте, а теперь не знаю. Предколхоза отдал маслобойню заводу, но они мудрят, не хотят нести лишние затраты, хотя они вполне окупались за счет нашей качественной продукции. А теперь колхоз возит молоко на завод, переводят все во второй сорт или даже брак. И сломал я тут же ногу, вот уже четыре месяца по сложному рентгенскому снимку хожу на белютне, а ногу волочу. Как говорится, не загадаешь, Вася!

После твоего апрельского письма в райисполком к отцу в деревню приезжал инструктор с района. В колхозе остались недовольны, что ты сам поперед не обратился к ним, поскольку хотя и в другой удаленной области, не в нашем родном крае, но бывший нашенский, стал ты известный человек, и артистов, дескать, у нас любят и ценят. Мы бы, говорил Попов, оказали помощь вашему отцу, но зачем же тревожить район. С инструктором они были у отца, но отец, известно, больной старик, растерялся и забыл, кого как звать в семье. Правда, Попов сказал, что же ты не обратился к нам, и отец ответил, что просил всего полкубометра лесу, а вы отказали. То было когда, ответил на это Попов.

Дали отцу бумажку в сельпо, там был лес на избяной верх, и отец четыре раза ходил в контору безрезультатно. То председателя нет, то нет машины, и на пятый день нашли попутную, приехали в сельпо, а лесу нет давно. В общем, не помощь, а мытарства, на которые отец не способен в своем возрасте и при своем подорванном здоровье…»

— Ты иди… Догоню. Иди! — Он ощутил, как возникает в нем противненькая стылость, будто в предчувствии опасности или неприятного известия; пальцы, сжимающие листок письма, поддались внезапной дрожи. «Что же такое, — подумал он, — они там, а я забыл, сам по себе, стыдно ведь…» Жена отошла от порога, со вздохом присела из краешек тахты рядом, заглядывала через руки Василия, о чем пишет Константин.

«…Был у отца в прошлое воскресенье, — читал тревожно Василий, — дали ему из колхоза два куба на верх, лес, не совру, хороший. Сегодня суббота, я один дома, Дуня с Ниной уехали на свеклу. Я жду Севостьяна Севостьяныча с кинофикации. Хочу попутно отвезти на его машине отцу лес, который у меня остался. Планировал пустить этот лес на веранду. У меня его около кубометра. Ну и доски еще. Тоже отвезу. Тем более Шурка, зять, с Полиной на сегодня обещали подъехать, помогут раскрыть и разобрать хату. Попов в плотниках категорически отказал — заняты на зернохранилище и детяслях.

В общем, сам, Вася, понимаешь, не стройка, а горе. Да я к тому же из-за белютня ногой не управляю. Ну, конечно, поеду, буду, что в моих силах, помогать отцу. Он нас растил тоже без здоровья и в нужде. Я их сколько агитировал к себе жить, но что сделаешь — старики! Мне не хочется свою избу бросать, а им тем более.

Василий Никитич! Из нас никто не знает конкретно, в чем твоя работа артиста и какие у тебя права. Я прошу тебя, если будет возможность, приезжай подмогнуть отцу, хотя бы пробить кое-что, а то он, пока дойдет до конторы, забывает, зачем шел. Это, Вася, одна просьба, последняя, и тебе ее нужно уважить, чтобы не похоронить нам стариков в дырявом жилье, ибо будет нам стыдно на похоронах. На веселых встречах простительно, конечно, и в этой хате, но походит она на решето, стены покривились, до окон труха одна. Все наши и ближайшие сродственники с приветом…»