Изменить стиль страницы

Разъезд проскочили, не сбавив скорости; будка, на миг замерев перед Ижиковым, отбросилась назад, но жадным зрением он успел что-то выхватить для себя — и знакомый колодец, небритого человека в форменной фуражке, поднявшего флажок, развешанные на веревке простыни, кучу хвороста у крыльца, стайку белых кур… «Кто живет теперь здесь? — прикрыв глаза, подумал Ижиков. — Я мимо, а они живут здесь…»

* * *

Лет четырнадцать назад, тогда студент-практикант на строительстве третьеразрядного моста, он вышел к этой будке, перепутав проселочные дороги. Умыл потное лицо из колодезной бадейки, осмотрелся, думая спросить, как дойти до города, но никого не было видно, лишь миролюбиво виляла хвостом длинноухая собачонка да огнистый петух из-под лопухов пробормотал угрозы-предупреждения… Была открыта дверь сарая, Ижиков направился туда, заметив уже, что там кто-то есть, светлеется платьем.

На ворохе свежескошенной травы стояла на коленях молодая женщина в цветастом сарафане, выбирала из травы кустики земляники. Она подняла голову, открыто улыбнулась, как знакомому; сказала чуть нараспев, не поднимаясь:

— А ты с моста ведь! Ездила к мамане, видала там такого… усатенького!

Рассмеялась, а он смотрел на нее, скованный застенчивостью и тем, как она просто с ним обращается, какая красивая она, и хотел легко, под стать ей, что-нибудь ответить — и не мог. В полусумрачной глубине сарая в солнечных полосах, пробивающихся через щели, дрожала золотистая пыль; было здесь душновато, отдавало накаленной жестяной кровлей, пересохшими березовыми вениками.

— Хочешь ягодку? — опять засмеялась она, неспокойно и зазывно, помахала пучком земляничных стебельков.

Он приблизился к ней, тоже опустился на колени, стал шарить руками по траве, стараясь не смотреть на ее близкое обнаженное плечо и на то, как, наклоняясь, она показывает в вырезе сарафана свою высокую сильную грудь.

— Кушай, — шепотом сказала она, поднесла ладонь с ягодами к его рту, туго прижала ее к его губам, — он задохнулся, ощутив вкус земляники и горячее тепло; увидел требовательные глаза, обращенные к нему, — и все произошло мгновенно, просто, на едином вскрике, как, наверно, бывает в природе, у тех же вольных зверей, ослепленных желанием и не подвластных условностям… После она с закрытыми глазами подняла руку к его лицу, разжала сжатую ладонь, вымазанную раздавленной земляникой, и тут же бессильно уронила ее.

— Встань… тяжело… — подтолкнула локтем.

Он послушался; не знал, говорить ли что или молчать, — оцепенело стоял спиной к ней, в дверном проеме сарая, слыша ее дыхание, шелест поправляемой одежды, — и прыснула смехом она, сказав, что всюду набились травинки и от этого щекотно.

Вдруг заметил он, что краем железнодорожного полотна, по тропинке, уже близко, идет к будке человек — молоток с длинной рукояткой у него, зачехленные сигнальные флажки на поясе путейской тужурки с посверкивающими металлическими пуговицами, и, скорее всего, это обходчик.

— Муж, — сказала она; ее пальцы коснулись спины Ижикова. — Ступай себе…

Мужчина, толстенький крепыш, свернул с тропинки на луг, к теленку, привязанному длинной бельевой тесьмой к колышку. Он поднимал ноги теленку, распутывал его; теленок был маленький, крутолобый, с белой звездочкой в междурожье, курчавый и рыжий, пускал веселую струйку. Солнце тоже было светло-рыжее.

— Боря, — услышал Ижиков, как громко позвала она мужа, — покажи дорогу парню!

Железнодорожник опять от теленка поднялся к тропинке, подождал, пока Ижиков поравняется с ним, подошел, подал руку, корявую от тяжелой работы, — ухмыльнулся, широколицый, в редких глубоких рябинах… Он расстегнул нагрудный карманчик тужурки, достал оттуда, продолжая ухмыляться, круглое зеркальце, протянул Ижикову. Тот посмотрелся: весь рот и подбородок были у него в красном — от земляники, и даже кончик носа был вымазан ягодным соком… Ижиков, не отыскав платка, плевал на трясущиеся пальцы и тер ими лицо, а мужчина деликатно засмеялся; наконец и Ижиков нервно засмеялся, — смеялись оба. Так и пошел Ижиков прочь, дергаясь пунцовыми щеками.

Изрядно отшагав вдоль рельсового пути, он оглянулся. Они стояли рядышком возле колодца, смотрели ему вслед. Ижиков бросился в лесополосу, обдирая колени о колючий кустарник, — упал в траву. Она была сухая, прикопченная паровозной гарью. Если бы в этот момент Ижикову приказали: умри! — он согласился бы, пожалуй, умереть, преданно подумав о женщине, которую он уже любил как никто другой и ради которой его молодое доверчивое и ослепленное сердце было готово на все…

До сумерек лежал Ижиков в кустах, содрогаемый грохотом проносящихся мимо составов; улыбался плывущим по небу желтым, постепенно багровеющим облакам, своим встревоженно-радостным мыслям… Тесно ему было от переизбытка собственной силы, когда даже твердая земля, в которую он упирался ладонями, уходила куда-то вниз, ускользала, оставляя ему ощущение полета и беспрерывного кружения… «Что же делать теперь? — спрашивал он себя. — Можно разве так — уйти? А она?» Ему казалось, что помимо всего особенного в происшедшем с ним уж очень по-особенному смотрела она, как уходил он, — будто бы вернуться звала. И утверждался в правоте догадки своей: «Звала!»

На то место, где лежал он, выбежали заигравшиеся мальчик и девочка, перепугались, попятились — у мальчика в руках была авоська с двумя поджаристыми буханками. Ижиков внезапно почувствовал, что он ужасно голоден, поманил мальчика пальцем, попросил отщипнуть ему хлебную корочку, — тот отломил чуть не полбуханки, бросил хлеб Ижикову и кинулся прочь; девочка, замешкавшись, метнулась за ним, — лишь округлые глазенки сверкнули да отозвались шорохом кусты…

Давясь, икая, ел Ижиков теплый хлеб, и откуда-то издалека наплывала неясная грусть, — вроде бы завидовал, что в мире были и всегда будут такие вот маленькие дети, беззаботные, которым до определенного возраста не нужно переживать, мучиться, как переживает сейчас он, Ижиков; а ведь он тоже недавно — каких-нибудь десять лет назад — был ребенком, любил сахар, вырезал ножницами картинки из старых журналов… «Что же делать? — спросил он себя вслух, поднимаясь с травы. — Что? И как она может… могла… сказала: «Боря, покажи дорогу парню…» Нет, я определенно дурак, мечтатель, выдумщик, тут просто, как дважды два…»

Он махнул рукой и решительно зашагал в сторону города, мимо темных сосен и живой изгороди из шиповника; тусклая синеватая луна качалась над ним. Фантастичным осколком какой-то иной, далекой жизни пронесся стороной сияющий огнями пассажирский поезд, оставил после себя взвихренный воздух и слабый гул рельсов… Томилась грудь — и когда лежал в посадках, и сейчас — шел когда. Бессознательно чудилось Ижикову, что этой летней ночью обязательно откроется что-то в нем самом — вроде бы он найдет что-то, поймет, определится, и завтра ему будет легче разговаривать в прорабской, он, наверно, пойдет с рабочими пить пиво в ларек, куда еще ни разу не ходил, непременно поправит инженера Котова, чтобы тот называл его не Ёжиковым, а как надо — Ижиковым, и вообще все увидят, какой он толковый, размашистый, твердый человек, вовсе не наивный в свои девятнадцать лет… Нужно быть смелее, всегда и во всем мужчиной, сказал он себе, и — стой, подожди! — нужно пойти назад, к железнодорожной будке, обязательно нужно, а то что ж, скрылся, получается, был и нет, а она вдруг ждет, зажгла лампу, сидит у окна… Он явственно представил ее, как в кино увидел, сидящей у окна, красивую и печальную, — увидел, испугался, что опоздает, обругал себя тупым и сволочью, побежал — теперь уж туда, к разъезду… Она же говорила: «Ездила к мамане, видала…» Значит, не так чтоб сразу все это, а знает она его, приглядывалась, выбрала среди других (а их на мосту двадцать четыре гаврика!), отыскала родственное в нем, близкое, и плохо, жутко ей, наверно, наедине с мужем. Он грубый, жадный, кулак по натуре, конечно, а она, вполне возможно, выдана за него насильно, не по любви, по расчету… Ах, какой ты гад, Ижиков, ах, сопляк еще какой! И ушел бы в город, ведь чуть не ушел!