Изменить стиль страницы

— Смотрите в оба: он будет в кепке козырьком назад! — отдавая пустую кружку, строго сказал Василий толстой продавщице, наслаждаясь ее растерянностью: рот распахнула — воробей влетит!

— Идивот! — опомнившись, тонко крикнула ему в спину продавщица; от этого стало еще веселее.

Однако веселье, рожденное, наверно, приятными, трогательными сновидениями из детства, внезапной свободой, отрешившей его от привычного круга забот, от театра, — веселье это как-то сразу потускнело, сошло на нет у магазинных прилавков, где ему взвешивали колбасу, кидали в рюкзак банки консервов «Сельдь в желе», «Треска, жаренная в масле», насыпали полтора килограмма разных конфет, дополнили все двумя бутылками «Охотничьей».

Как бы прозревая, он вдруг спохватился: отчего я счастливый? Еду домой, на родину, где не был ой-е-ей сколько, уже забывать стал, что там и как, — этому душа радуется? Но как он едет? По просьбе, по вызову, не на гулянку, не на отдых, не сливки пить… Там больной отец его, над которым сейчас вместо крыши ненадежное осеннее небо, — отец, о котором он помнит всегда, конечно, и любит его, жалеет сыновней жалостью, но привык себя успокаивать тем, что подле отца находится Константин… Он, по существу, взвалил все на Константина: тащи, старшой! А Константин пишет — и тоска у него, и обида, и, если вдуматься, непонятно ему: что же это Васька — не нужны мы ему? Да и не в помощи, рассудить, дело — во внимании, внимание дорого…

Вышел Василий из магазина, закинув отяжелевший рюкзак за спину, — и все прежнее на улице словно бы потускнело для него. Часом раньше польстило бы, что две девчонки, подрастающие невесты, идя следом, взволнованно шепчут: «Смотри, Тюкин… Тюкин! Помнишь, царя в «Декабристах» играл!..» А сейчас он только ускорил шаг, ссутулился, стараясь скорей уйти от этого шепота; просвеченные желтизной редкие листья на деревьях щемяще напомнили ему давнишнюю осень, когда он юнцом уходил из деревни в город. Отец, простившись с ним в избе, догнал у околицы, озираясь, не видит ли мачеха, воровато сунул ему в карман тряпицу — оказалось в ней сорок рублей еще теми, старыми, деньгами. Отец уже тогда был в морщинах, со слезящимися глазами, в груди у него хрипело и булькало. «Вася, — попросил он, — мимо погоста пойдешь, матери поклонись…» Заросла жесткой многолетней травой мамкина могила…

— Не приходил шпиён? — снова оказавшись у цистерны с пивом, спросил он у толстой продавщицы.

— Две кружки выпил, — улыбаясь, миролюбиво ответила она; кивнула на рюкзак: — В туризм собрался?

— В ту самую!

— У меня тож сын веселый, зубоскал. Налить?

— Не.

— Сын веселый, а жена ему досталась — прокурор!

— Правильно, — сказал Василий, — я говорил ему: не женись. Не послушался.

— Ты Витюньку мово знаешь? В милиции вместе служите — ви-и-ижу теперь! А думаю, че, думаю, че он ко мне пристает! Че, думаю, а он Витюньку знает!

— Твоего Витюньку в сержанты переводят.

— Дак он же лейтенант!

— Приказ вышел — переводят.

Баба раскрыла рот снова, пиво у нее лилось через край кружки; из очереди жаждущих крикнули:

— Не отвлекай, мужик! Жажда!

Василий поддел рюкзак локтем — железно стукнулись в нем консервы, — пошел к дому, мгновенно забыв и про бабу, и про свой пустой треп с ней; напросились на ум строки из Пушкина, повторил их, не заметив этого, вслух:

С утра садимся мы в телегу,
Мы рады голову сломать…

Поезд отправлялся вечером, а пока был полдень. Прибежала из театра жена, чтобы пообедать вместе; когда сидели за столом, сказала:

— Слышишь, лап? Сусанна своему ши-и-икарную водолазку отхватила. Даешь пятнадцать рублей, добавлю из своих и куплю тебе…

— Что еще? — отбросив ложку, спросил он.

— Не заводись, Тюкин. Не хочешь — пусть. Не себе — тебе.

Он посмотрел в ее спокойные зеленые глаза — она пожала плечами, придвинула к себе журнал, уткнулась в него: я предложила — ты отказался, ну и что? Нашарила на тумбочке пачку с сигаретами, закурила; он подошел, вытащил из ее пальцев и скомкал сигарету, бросил в пепельницу. Она снова пожала плечами. Он думал, что она скажет: «Это первая за сегодняшний день, я больше не буду….» — а она не сказала, лишь плечами…

— Когда же кончится такое?! — крикнул он, чувствуя, как ненатурально прозвучало его возмущение, и повторил фразу громче, и опять она получилась слабой, даже жалкой. Но спасительное раздражение уже вскипало, он знал, что не остановится, многое наговорит, ему нужно это — наговорить, он просто задохнется сам в себе, если не даст волю словам; тем более она, если посмотреть, хороша — муж уезжает, а она демонстрацию молчания устраивает, плечами дергает, будто на сцене, в мелодраме, будто не за семейным столом… И когда она его понимала — когда?!

— Ты орешь, как Каллистрат, — заметила жена, — а я его вечером наслушаюсь.

— Плевать мне на твоего Каллистрата! — кричал он (однако голос понизил: стены тонкие, соседи любопытные); кричал, что она под видом приобретения водолазки готова выманить у него те жалкие гроши, что предназначены на поездку; ей, разумеется, приятно, чтобы он вообще никуда не ездил, отца родного забыл; и ежели разобраться — только из-за нее он четвертый год никак не выберется в деревню, из-за нее, хотя тещу видит в году пять раз, и это превосходно, что он видит тещу, она лучше своей дочери, пусть даже драгоценная теща насовсем к ним переселится, он будет бесконечно счастлив — однако не мешайте навещать больного, одряхлевшего отца, не мешайте!..

Тут, прервав его, в прихожей зазвонил телефон. Он бросился туда, краем глаза заметив, что жена, хотя и смотрит по-прежнему в журнал, вряд ли что различает в нем, вот-вот слезы брызнут… «Переборщил, ладно, сорвался… Но ведь черт знает что такое — кручусь, тяну, как вол, никакой возможности распорядиться собой, попробуй тому же Константину объясни…» И не сразу дошло, что говорит ему по телефону знакомый парень из местной молодежной газеты.

— Ты вдумайся, старик, — бодро звучало в трубке, — дадим твой творческий портрет, многообещающего, так сказать, молодого актера города. Со снимком дадим, богато, красиво, старик, и раздумья об искусстве, само собой, будут… Что-нибудь такое: мечта моя — сыграть современника! Усек?.. Это срочно! Сегодня и завтра работаю с тобой — в субботу очерк выходит…

— Ни сегодня, ни завтра! — ответил он. — Не могу, Алик, дело у меня святое! К отцу в деревню еду, избу ставить… Что? Умею ли? Я ж деревенский, Алик, от сохи, не ваших голубых кровей… Что? Не обижайся — мы ж друзья… А топориком помахать, лошадь запрячь — это запросто, это могём! Так, промежду делом… И прости, отложим, Алик, затею. Сам понимать должен — отец там!

Он вернулся в комнату; жена собиралась уходить — стояла черед зеркалом. Он подошел, хотел обнять — она отстранилась.

— Погорячился, согласен, но если…

— Ах, оставь, пожалуйста, свои вечные «но» и «если»! Как ты мелок, Тюкин, как скучно с тобой…

— Скучно, — согласился он, — я исправлюсь, пани Зося, честно… Слышала — писать про меня хотят. Очерк. Отказался!

— Напишут! Два актера, напишут, у нас есть — Тюкин и Смоктуновский. Еще, правда, Михаил Ульянов…

— Знаешь! — Он снова «сыграл» голосом, пристукнул ладонью о стол и, осекшись под ее взглядом, примирительно закончил: — Не будем.

— Продолжай, — разрешила она язвительно. — У Сироткиных, зайдешь к ним, иль у тех же Губанских разговоры в семье о чем-то высоком, большом, о книгах, московской театральной жизни, споры, а не дрязги… А ты продолжай в своем духе, Тюкин, я привыкла… Я привыкла, что тебе нужно смешать меня с грязью, когда уезжаешь куда-то. А еще перед началом спектакля, чтобы игралось тебе лучше, еще когда гости у нас… Ты свою полноценность так утверждаешь, Тюкин! Тебе учиться надо, совершенствоваться, ты же на природный дар надеешься, ленив, и обойдут тебя, Тюкин, попомни меня… И перестань хвастаться, что ты деревня, это и так лезет из тебя…