камере она не могла подняться на ноги, потому что подошвы вздулись, ступни не гнутся. Но здесь, в подвале,

она стоит на ногах, даже не прислонившись к стене. Ей кажется, что стоит она на раскаленном железе — такая

жгучая, режущая боль в подошвах. Но она стоит, и думается ей, что не иссякает ее мужество от пыток, а,

наоборот, крепнет. Она даже сама не подозревала раньше, как сильна волей своей.

Немцы приводят в этот подвал советских людей, чтобы изощренными, садистскими пытками сломить их,

поставить на колени, заставить каяться. Но люди, выросшие в борьбе, закаленные, как сталь, люди,

почувствовавшие силу коллектива, люди, непоколебимо верящие в расцвет будущего, знающие путь к этому

будущему, не встанут на колени, их не сломить, они не отрешатся от борьбы своей, не свернут с пути своего.

Дверь снова со скрежетом открылась. В подвал вошли два солдата и сутулый, обрюзгший обер-фельд-

фебель. Солдаты схватили Клаву, бросили на доски, привязали веревками к доскам за ноги и за шею.

— Надеюсь, сегодня будет говорить! — сказал сутулый на ломаном русском языке.

Клава молчала. Закусив нижнюю губу, она неморгающими глазами смотрела в сводчатый потолок. Тело

ее казалось бесчувственным.

Немцы схватили ее руку. Распухшие концы ее пальцев, там, где были ногти, покрылись иссиня-черными

сгустками крови. Обер-фельдфебель взял плоскогубцы, разжал их и стиснул конец распухшего пальца.

Ручейком покатилась кровь по пальцу. Тело Клавы как будто вздрогнуло, она на секунду закрыла глаза, ив рот

ее оставался неподвижно сжатым.

— Ха, будешь говорить! — прорычал сутулый гестаповец и стиснул плоскогубцами другой палец, потом

третий, четвертый.

Клава молчала.

Гестаповец отпустил руку. Бросил плоскогубцы.

Клаве хотелось было согнуть руку в локте, поднести ее к глазам, посмотреть, подуть на пальцы, сжать ее

выше кисти левой рукой, чтобы полегче была боль в пальцах, но на нее смотрели гитлеровцы, и она подавила в

себе это желание. “Как бы они хотели видеть мои страдания!” — подумала Клава, и рука ее осталась лежать

вдоль туловища на доске, из раздавленных пальцев кровь падала крупными каплями на сырой земляной пол.

Клава молчала.

…К концу марта неожиданно ударил крепкий мороз. Холодный обжигающий ветер дул несколько дней

подряд. Воробьи прятались от холода под крыши и в разные щели. В городе, и без того безлюдном, еще реже

появлялись прохожие, они торопливо исчезали с улиц, кутаясь в шали и воротники.

Полдень.

Во дворе тюрьмы между двух кирпичных стен, в нешироком проходе, стоит пустая кадушка. Два

немецких солдата — один в высокой румынской шапке, завязанный башлыком, другой укутанный большой

коричневой шалью — стоят с автоматами около бочки, стукая по промерзшей земле тяжелыми эрзац-валенками,

с толстыми деревянными подошвами. Во двор вошел гестаповец с ведром воды. Он подошел к бочке и

опрокинул ведро. Вода со звоном вылилась в бочку и сразу стала затягиваться узорчатым ледком. Два часовых с

автоматами на шее продолжали постукивать своими тяжелыми эрзац-валенками, прохаживаясь вокруг бочки.

Немец, выливший в бочку воду, ушел обратно в помещение, поеживаясь от мороза. На крыше от порывов ветра

скрежетал оторвавшийся лист железа: угрух, угрух, угрух. Потом через коротенькую паузу — снова: угрух,

угрух, угрух…

Откуда-то сорвалась мокрая закоченевшая тряпка и покатилась по двору, застучала, как полено. Вода,

вылитая в бочку, промерзла до дна. Лед начал трескаться, и треск этот глухо отдавался в бочке. Два немца с

автоматами, с закутанными головами стукали своими деревяшками, прыгая с ноги на ногу.

Два солдата и сутулый гестаповец вынесли из камеры Клаву. На ней было все то же коричневое с

редкими черными полосами платье, почти все порванное; волосы ее были растрепаны и перепутаны; щеки

ввалились, кожа лица бледно-желтая, с синеватым оттенком; губы потрескались, умные карие глаза горели

лихорадочным огнем. Ноги ее были связаны, согнуты в коленях и подтянуты к связанным сзади рукам. Клаву

поднесли и опустили в бочку.

— Будешь говорить, — хрипел сутулый гитлеровец, одетый в какую-то купеческую шубу и укутанный

шарфом. Принесли два ведра воды и вылили в бочку. Клава вздрогнула, рванулась руками, но молчала. Ее

платье, облитое водой, моментально обледенело и стало твердым и холодным, как железо. Ноги ее сковывало

льдом. Клаве казалось, что вот-вот придет конец ее мужеству. Но она держалась, превозмогая мучительную,

страшную боль во всем теле. Закусив нижнюю губу, Клава запрокинула голову и смотрела воспаленными

глазами в серое небо, по которому стремительно неслись куда-то вдаль рваные облака. А на крыше через паузу

повторялся монотонный скрежет: угрух, угрух, угрух…

— Будешь говорить! — кричал сутулый, засунув руки глубоко в карманы шубы и стуча нога об ногу.

Клава молчала. Еще ни одного слова не слышали немцы от нее с тех пор, как посадили ее в подвал и

начали пытать. Принесли еще воды.

Клава чувствовала, как коченеет, все тело сводят судороги, а боль в ногах тупеет. Клава смотрела на

облака, несущиеся на запад, и вспоминала о своем цветущем любимом городе на Волге, о матери своей. Она

почувствовала, как по щекам покатились теплые слезы, и слезы эти как будто напугали ее — она легонько

качнула головой, облизала потрескавшиеся губы. “Только не слезы, только не слезы. Я не хочу, чтобы эти

изверги видели, как я плачу. Пусть они не торжествуют победы надо мной, я не сдамся”, — думала Клава. Она

уже не чувствовала ни рук, ни ног, только сердце ее горячо билось и голова жила напряженными мыслями.

Клава вспомнила мужа — мысли моментально перенесли ее на поле боя. Вот она видит, как он несется на

самолете над немецкой колонной, сбрасывает на немцев бомбы, потом разворачивается и обстреливает немцев

из пулемета — солдаты падают замертво, горят немецкие автомашины. “Бей их, бей, хорошенько бей!” —

кричит Клава… Сколько страданий, сколько мучений причинили гитлеровцы! Но Клава знает, что за все, за все

отомстит Родина. Она убеждена, что скоро, очень скоро Красная Армия освободит родную землю. Эта

уверенность появилась у Клавы в те дни, когда эвакуировался военный городок и когда она решила остаться в

тылу врага. Эта вера в победу окрыляла ее, утраивала силы в борьбе с оккупантами. С этой верой Клава жила, с

этой верой она выдерживает теперь пытки, мужественно смотря в лицо палачам.

А на крыше повторяется монотонный звук: угрух, угрух, угрух…

Клава очнулась от своих мыслей. “Только бы не потерять сознание, только бы выдержать, до конца

выдержать”, — думала она.

Когда в бочку было налито столько воды, что льдом покрылись плечи Клавы, сутулый гестаповец,

потеряв всякую надежду на то, что он услышит хоть одно слово, махнул рукой своим подручным и часовым —

все они ушли в комендатуру.

Лед сковывает горло Клавы. Но в ней еще теплится жизнь Она словно сквозь сон слышала удаляющийся

стук сапог гитлеровцев. Клаве казалось, что какой-то туман окутывает ее. Она закрывает глаза, в сознании

возникает красочная, грандиозная, веселая первомайская демонстрация в Горьком. Со знаменами и плакатами

шли люди.

Ветер усиливался. Начиналась пурга.

13.

Крупный липкий снег шел несколько дней, а затем опять ударил мороз, подул ветер. С утра Таня

работала в штабе, печатала разные распоряжения, заявки на боеприпасы и продовольствие для фронта.

Напротив нее, за другим столом, сидел подслеповатый лейтенант Буш.

Где-то недалеко разорвалась бомба — здание штаба вздрогнуло, задребезжали оконные стекла. У Буша

слетело с носа пенсне и стукнулось о стол. Лейтенант сморщился, закрыл маленькие глаза и дрожащей рукой