Изменить стиль страницы

И тут же, казалось без всякой связи, он подумал о том, что ожидало его у Вилли. И какие там будут девочки. И где только Вилли ухитрился раздобыть хорошеньких? Он, даже застонав от томящих предчувствий, припустил прямо рысцой.

Что задержало его? Что привлекло внимание? Что толкнуло его к покосившейся черной избенке? Мигнувший огонек, обнаженная женская рука, она мелькнула в окне, торопливо поправляя отошедшую плотную занавеску.

Упругим неслышным шагом по желтеющей узкой тропке он прошел в глубину двора, прямо к крыльцу, почему-то задерживая дыхание, нажал на скобу входной двери, в сенцах на него неприятно пахнуло свежим навозом, он поморщился — как они могли жить рядом со скотом! — и, уже не таясь, рванул дверь в избу.

Он увидел сразу стол в углу, покрытый белой вязаной скатертью, чадящую плошку возле икон и девушку, удивленно повернувшуюся на стук. Она расчесывала волосы. Длинные мокрые пряди закрывали ей уши, щеки.

Наверное, после бани. Сегодня ведь суббота. Русские всегда моются по субботам. Он также сообразил, что родители ее, должно быть, сейчас в бане и она одна в доме.

Ему бросились в глаза обнаженные призывно-белые коленки — ноги ее были сунуты в старые разношенные валенки, — острые груди торчком. Легкое короткое платьице, казалось, было накинуто прямо на голое тело.

Он подходил к ней все ближе, почему-то расставив руки, словно готов был поймать, схватить ее, если она попытается бежать к двери.

Она прижалась к столу и замершими глазами смотрела на него. Чем ближе он подходил, тем отчетливее видел, что перед ним совсем молоденькая девчушка, лег шестнадцати, не больше, с острым носиком и припухшими губами.

— Mädchen, Mädchen, — выдохнул он звенящим, напряженным голосом.

Он схватил ее за рванувшуюся назад талию, попытался приподнять, но она, отклоняясь, вдруг дико закричала, сжатым кулаком ударила его что было сил в лицо, и еще раз, и коленкой со всего размаха в пах.

Его словно отбросило назад, приседая от боли, не помня себя от ярости, он рванул пистолет и раз за разом выстрелил в белое, заметавшееся перед ним лицо с распущенными волосами.

Он выскочил из дома, ртом жадно хватанул режущий морозный воздух, постоял, прислушиваясь. Было по-прежнему тихо. Лишь сухо потрескивали намороженные ветки на дереве. Он пошел было по дорожке. Но внезапно что-то решив, повернул к дому. В пристройке он набрал сухого сена. В избе, возле стола, мучительно выгибаясь, всхлипывала и хрипела девушка. Кровь дымилась на чисто выскобленном полу.

Винклер подложил сено под дрова у печи, зажег его, подождал, пока разгорелось, и затем вышел из дома. Выбравшись на наезженную дорогу, он еще раз посмотрел на избу. В одном из окон мигнул кровяной отсвет. Не оглядываясь, он пошел к тому дому, где его ждали Вилли и девочки.

«Война есть война, — пытался утешить он себя, вспоминая это нелепое происшествие. — Мы приучились без промедления пускать в ход оружие. А может, она партизанка? Кто ее знает. Каждый русский может быть партизаном».

Но гнетущее, прямо какое-то мистическое чувство неизбежного возмездия не оставляло его в этом подвале, в этой дыре.

К жестоким предчувствиям прибавились вскоре мучения холода, а затем и всевластные судороги голода.

Это было какое-то нереальное существование, как в бреду, между жизнью и смертью. Он несколько раз порывался выйти, но всякий раз крохотная надежда на возможную контратаку останавливала и согревала его…

И как неожиданно все повернулось!

Поначалу, когда этот у печи (холодеющей спиной, беззащитным затылком Винклер все время чувствовал его настороженную враждебность), когда этот вытолкал его из подвала, несколько раз больно ткнув дулом автомата, Винклер решил, что это все. С поспешной готовностью он назвал бы в эти минуты все части, обороняющие рубежи (он был уверен, русские и так их знают), вооружение, он готов был даже указать некоторые артиллерийские и минометные батареи. Лишь бы не свершилось то страшное, непоправимое. Он перенес там, в преисподней, в мрачной сырой тьме такие муки, что только жизнь могла искупить их.

Но их не интересовали воинские части, номера, вооружение. Или они делали поначалу вид, что это их не интересует.

Их заинтересовало его университетское прошлое… Русские действительно сентиментальны! Видимо, у них есть слепое преклонение перед образованием. О, тогда перед ним открывалась надежда.

«…Сосунки! — думал Кузьма, с ревнивым настороженным чувством приглядываясь к тому, как повели себя студенты с пленным, — он так и назвал их про себя «студенты», до сих пор не мог примириться с тем, что их назначили командирами расчетов и он должен был подчиняться им. — Развели мармелад! Кушайте это, да не хотите ли того, да, может, попьете… А теперь в политику ударились, еще, гляди, до какого-нибудь Гегеля доберутся. Разговор должен быть короткий! Чего с ним рассусоливать. По морде видно, что шкода. Натворил он тут, на нашей земле. Небось он бы с нами не так разговаривал…»

Кузьма распалялся все больше и больше. Наконец не выдержал и высоким, рвущимся голосом крикнул Виктору:

— Что ты его привораживаешь? Да спроси ты его, какой он части, где огневые точки, ну и прочее…

У Винклера тотчас напрягся затылок. Мгновенно он втянул голову в плечи. Он больше всего опасался, нет, он просто боялся этого, с нездоровым желтоватым лицом. Каким-то подсознательным, необычайно обостренным чувством он чуял, что эти за столом не могут убить его, пленного, а тот мог пристрелить и убил бы не задумываясь, потому что видел в нем, Винклере, только врага и не хотел ничего больше видеть, знать и понимать.

В какую-то минуту промедления ему, очевидно, готовили новый вопрос, Винклер подумал, а как бы он повел себя, окажись на их месте. Он испытал мгновенное, кружащее голову чувство превосходства и не захотел додумывать свое поведение. В его положении это было бы чистым безумием, он просто знал, что действовал бы куда более решительно и властно, он даже позволил себе слегка поиронизировать: «Вряд ли бы меня заинтересовали их эстетические концепции. Или их размышления об исторической роли нации…»

…— По-вашему, нация едина? Всегда? Во все исторические периоды? — спрашивал Виктор.

— Нация — единый организм в смысле своей ответственности перед историей.

— Тогда я спрошу вас, существуют ли социальные противоречия в современной Германии? — Виктор переходил в наступление.

И Винклер это почувствовал. Он не опасался поражения в споре, он готов был заранее уступить этим русским: они ведь прирожденные диалектики, он боялся западни, боялся сказать нечто такое, что позволило бы решительно вмешаться в диспут и тому непримиримому, настороженному у печи с автоматом.

Он все время шел как бы по краю пропасти, он хотел показать и значительность своих убеждений и одновременно не говорить ничего такого, что могло бы возмутить их или оскорбить. Но эта игра, где ценой была жизнь, отбирала слишком много сил…

По временам он как бы переставал понимать, где он, что с ним. Он словно проваливался в мгновенную темноту забвения. И тогда ему не хотелось напрягать ни свою память, ни воображение ради того, чтобы извернуться, чтобы уцелеть. Ему не хотелось двигаться. Дышать не хотелось. Казалось, достаточно маленького, ничтожного усилия, и он замрет. В спасительном покое. И все уйдет от него. И он будет как Вилли на дороге…

И тут первородные силы жизни вставали на дыбы. Они бунтовали. Они возвращали ему настороженность, цепкое внимание. Чего, собственно, хочет от него этот с грубым крестьянским лицом и неожиданно отличным берлинским произношением? Уж не разведчик ли он? Но как он оказался тут, на передовой… Винклер решил уклониться от ответа на его последний вопрос.

— Я не политик и не социолог. Мне трудно ответить на ваш вопрос.

— Вы говорили о единстве нации. Но в Германии есть Крупп и Винклер. Насколько я понимаю, у вас нет заводов, фабрик, охотничьих замков, земельных угодий? Как же может быть единой нация, если она разделена, если экономическое неравенство лежит в основе ее социальной и политической структуры?