Изменить стиль страницы

Подумав, он сказал, что прошел год, нет, больше — год и шесть месяцев, как он держал последний раз ученую книжку в руках (он сказал именно ученую, а не научную). После этого он только воевал… Ему казалось, пожалуй, он думает так и теперь, что характер искусства определяется, в конечном счете, как раз национальным духом, что самое проживание на определенной территории или языковая принадлежность, кажущаяся принадлежностью к нации по языку, уточнил Винклер, еще не гарантирует того, что этот писатель, художник является национальным.

— Например? — быстро спросил Виктор.

— Таким примером из германской литературы мог бы быть Гейне, — не задумываясь, ответил Винклер. — Гете никогда не был в состоянии писать порнографические произведения, а вот Гейне… Он, в сущности, развращал, разрушал немецкий дух…

«Чего он плетет насчет порнографии, развращения немецкого духа? — недоумевал про себя Иван. — В каждом доме, где они стояли, этих картинок и в чемоданах и на полу — горы. Это не зазорным у них считается или как? Спросить бы его об этом».

По всему видать, не плохо они здесь жили. Жрали по крайней мере вволю. Вот кур ощипанных мы нашли, яйца у них, окорока, колбасы и все прочее. И откуда все бралось? Народ грабили, сволочи, без зазрения совести. Это они любят, жить с удобствами. И умеют, надо отдать им должное. Даже на войне. Говорят, отпуска у них солдатам положены. Отвоевал срок, жив-здоров, валяй домой на побывку. Бардаки и то, говорят, позаводили для солдат. Вот бы спросить, есть у них бардаки или нет?..

Иван даже развеселился, представив, как бы вытянулась при этом вопросе морда у Винклера.

Виктора он не одобрял. Чего тут с политикой… С политикой и так все ясно. Дурак этот Винклер, что ли… Как же, скажет он тебе, что думает на самом деле.

Виктор, подавшись вперед, словно оппонент на каком-нибудь научном диспуте, напористо спрашивал:

— Чем же определяется этот национальный дух?

— Национальный дух определяется, — словно прилежный ученик отвечал Винклер, — всем содержанием национальной жизни. В нем выражается то, что отложилось как опыт поколений, вековой опыт данной нации. Он в крови, в чувствах, в сознании. Это то, что объединяет, что принадлежит только данной нации, ее прошлому и ее настоящему, это то, что определяет, в конечном счете, и ее будущее…

Он даже повеселел, этот Винклер! Видимо, его вполне устраивало, что разговор принял такой отвлеченный, как бы чисто теоретический характер.

…Чем больше Винклер присматривался к солдатам, пленившим его, тем спокойнее становился. Жизнь вся из загадок и чудес! Она, кажется, дарила ему нежданное избавление.

В сущности, он оказался приговоренным уже тогда, когда начался этот бой. Русские шли прямо на пулеметы. Это было безумием: они с низины выкатывались прямо на гребень, метрах в двухстах от изб, пристрелянный, прикрытый из разных точек многослойным пулеметным огнем.

Какая сила выталкивала их из речной низины? Безжалостный приказ или добровольное ослепление? Только одержимые, только фанатики были способны на это.

Одни пытались ползти, прорывая в снегу траншейки, прикрываясь жалкими саперными лопатками. Другие вскакивали, чтобы, петляя, ринуться вперед.

Его напарник Вилли едва успевал подносить и перезаряжать ленты. К стволу нельзя было прикоснуться, так он накалился.

Винклер давал им подняться и затем коротким огненным росчерком укладывал на стылую землю. Выкрики, стоны, ругательства, всхлипывания раненых, кружащий голову запах сгоревшего пороха и просачивающийся снаружи острый душок свежей крови возбуждали его до немого яростного ожесточения.

Пулемет был установлен в прирубе. В толстых сосновых бревнах прорезали бойницу — и дот готов. По крайней мере Винклер чувствовал себя здесь, как в доте. «До тех пор, пока они не ударят из пушек прямой наводкой», — мрачно заметил Вилли. Но Вилли всегда был пессимистом. Как все юмористы. Похоже, что у русских пушек не было. У тех, которые атаковали их деревню. Лишь к рассвету начали стрелять их минометы. Но вреда особого они не приносили. Правда, они поднимали султаны снега, перемешанного с землей, затрудняя прицельный огонь.

Непонятно, как им удалось просочиться, прорваться в деревню.

То тут, то там начали раздаваться глухие взрывы гранат. Внезапно умолк пулемет, установленный прямо в избе.

— Они обошли нас! — крикнул Вилли. И выскочил из глухого темного прируба.

Когда замешкавшийся Винклер (вытаскивал замок из пулемета) выскочил за ним, уже было поздно. Через распахнутую дверь он увидел выбегающих из-за сарая с винтовками наперевес тех, в серых шинелях. Он метнулся в избу. Там никого не было. Ни Кранца, ни Шмидта. Это они предали их с Вилли! Бежали, бросили! Вместо того чтобы с фланга отсечь русских…

Под окнами раздались резкие винтовочные хлопки. «Вилли?» Он не хотел этому верить и почти был уверен, что это стреляли по Вилли. И он заметался по избе, почти убежденный, что и ему сейчас конец. И тут он вспомнил о подполе. Он нырнул в спасительную темную глубину, забился, зарылся в картошку…

Эти томительные часы в подполе равны были целой жизни. Сначала он опасался, что его тут же откроют, найдут… Над его головой оглушительно топали, ходили, разговаривали русские солдаты. Эти уверенные хозяйские шаги давили, глушили его, лишали надежды. В иные минуты он испытывал к ним удушающее чувство ненависти. О, если бы ему снова в руки оружие! Он бы выставил из подпола пулемет, он бы… Он задыхался от безнадежной, не находящей выхода ярости.

В такие минуты он вспоминал почему-то горящие факелы, праздничные флаги и фюрера на балконе старой ратуши. Они, школьники, стояли недалеко от балкона, и он хорошо видел фюрера. Впервые в своей жизни. Он поразился тому, как преображалось это лицо с низким лбом, удлиненным носом, глубоко сидящими глазами. Эти глаза, казалось, мгновенно расширялись, они притягивали, мистическая сила их подчиняла тысячи, десятки тысяч замерших в послушных рядах на площади.

Он не помнил, о чем тогда говорил Гитлер, но навсегда, казалось, в самой крови осталось чувство хмельного величия, необыкновенных перемен, которые ожидали Германию и каждого из них, ее сыновей.

— Крысолов из Гаммельна созывает своей дудочкой детей, — мрачно заметил отец на его рассказ и, шаркая туфлями, пошел в спальню.

Он тогда не придал этим словам никакого значения. Отец ему казался человеком из другого века. Он даже позволял иногда снисходительно посмеиваться над социал-демократическим прошлым своего Vater’а. Оно казалось ему нереально далеким, из тех времен, когда ездили в каретах, женщины носили широкие юбки с фижмами, подкованные башмаки и цветастые чепчики.

Воспоминания не утешали в этом безнадежном заточении, в этом одиночестве. Они сами становились дополнительным источником страданий.

Почему-то чаще других ему вспоминалось происшествие, случившееся с ним в этой же деревушке месяца полтора назад, когда в ней еще были жители. Потом их выселили.

Вилли, давний друг, еще со школьных лет, это было счастьем, что и на войне они были вместе, пригласил его принять участие в дружеской пирушке.

— Будут хорошенькие девочки! Хватит на всех, — сказал Вилли невозмутимо, как будто речь шла о самом обычном после двух месяцев беспрерывных боев. Вилли умел устраивать маленькие праздники!

Винклер шел по зимней деревенской улице, поскрипывая начищенными сапогами. В чистом свежем белье, в отглаженном мундире, выбритый, надушенный, припудренный, он чувствовал себя действительно по-праздничному, легко и весело. Избы зияли черными провалами окон, света нигде не было. В мертвенном с фиолетовой дымкой сиянии месяца все казалось призрачным, заброшенным, вымершим. И лишь клубящиеся белесые столбы, встающие прямо над трубами, говорили о жизни, о присутствии людей.

Ему показалось, он на самом краю мира. Там дальше — бесконечная снежная пустыня, безжалостные ледяные ветры.

И он испытал мгновенное кружащее голову чувство, которое редко посещало его в этой стране. Подобное тому, что испытал он в первые часы в Париже. Чувство безраздельной власти. Чувство победителя, вставшего над миром.