Изменить стиль страницы

И это все, что оставалось от Павла Возницына?..

— Иван! Почему не стреляете? Огонь! Огонь! — услышал я сквозь треск, гул разрывов настойчивые выкрики Виктора и слабые хлопки миномета.

Я встал, шатнулся, но устоял на ногах, пошел на голос.

Шел прямо, не сгибаясь, не шарахаясь от разрывов, жарко шлепающих осколков. Будто завороженный. А вернее, мне казалось тогда, смерть найдет, если захочет, в любую минуту. Пусть же берет, если хочет, так ее перетак! И будь что будет! Пусть оно все будет проклято! И я шел и матерился в полный голос, на войне этому быстро обучаешься. Словно отбивался от всего, что было.

А во мне кто-то другой, сторонний, жестокий и равнодушный к тому, что мучило меня, утверждал с мрачной животной силой и уверенностью: «Ничего с тобой не будет. Двигай! Двигай! Не то еще вынесешь». Он жил во мне. Он торопил, этот властный, жестокий и веселый голос. Он, казалось, мог провести меня через все.

Виктор в дыму, словно прокопченный, с напряженным страдальческим лицом, выкрикивал команду, взмахивал рукой. Возле миномета лежал убитый наводчик из расчета Виктора. Его заменил Кузьма Федоров. У нашего миномета пробило трубу. Федоров стоял на одном колене. Старательно наводил на вешку.

И снова сверлящий вой, слепящий взблеск, разрыв и крик. Ошеломленный, резкий. И через мгновение — молчание. Мне показалось, я услышал голос Ивана. Я бросился тотчас к дому, возле которого должен был стоять его миномет.

В рассеивающейся сизой мгле я увидел Ивана. Он сидел на крыльце. Как будто присел на минутку отдохнуть. Отрешенный. Равнодушный ко всему, что творилось вокруг. Я подбежал ближе и увидел: бессильно сведенные плечи, голова зависла, подбородок уткнулся в грудь.

Меня словно толкнуло. Мгновенный колющий удар.

— Ты живой, жи-и-и-вой? — закричал я. — Что с тобой? Что-о?

Иван молчал. Почему он молчит? Может, его оглушило. Мне хотелось схватить его, затрясти.

Я наклонился к нему. Иван медленно поднял глаза. В расширившихся темных зрачках я увидел немое и покорное страдание. И еще что-то жалостливое, тоскливое, бессильно-одинокое. Как у той лошади на дороге, которая упала, пытаясь встать, выбивая передними ногами яму, и не могла…

— У меня… руки, — сказал он помертвевшим тусклым голосом, — кажется… руки оторвало…

И зябко повел плечами.

И только тут я увидел кровь на оборванных обгорелых рукавах его шинели…

Возле Ивана растерянно топтался длинный, сутулый боец из его расчета, Панюшкин, что ли, была его фамилия.

— У него ноги не идут, — сказал он. — Носилки бы…

— Чего же ты? — оранул я сгоряча. — Беги, ищи… Или плащ-палатку давай…

«Хотя какие тут, к черту, носилки? Пока найдет что-нибудь подходящее, убьет по дороге», — сообразил я, но Панюшкин уже исчез.

— Ничего, ничего, сейчас мы тебя вынесем, а там все будет в порядке, — твердил я, уговаривая, успокаивая Ивана. И еще что-то говорил. Главное, что он живой, — значит, все будет хорошо, еще все впереди, — дома, наверное, побываешь, потерпи, потерпи…

Я боялся взглянуть на его руки.

Лицо Ивана на моих глазах желтело, словно бы обескровливалось. Глаза подвело темным. Он даже не смотрел на меня. Нет, его надо было тащить немедленно.

— Викто-о-ор! — оборачиваясь, громко позвал я. Панюшкин все не возвращался, одному мне было не совладать с Иваном.

Несколько разрывов, мгновенно следующих друг за другом, снова заволокли все дымом. Сбоку из дымного морозного тумана выскочил Кузьма Федоров. Он тащил минометную трубу.

— Нет мин! — прокричал он. — Командир роты приказал выносить матчасть.

— Виктор! — звал я.

И тут неожиданно с другой стороны появился Виктор. Он взглянул на Ивана и, казалось, сразу все понял. А может, ему сказали. Знал уже.

Он мотнул мне головой, неловко взял Ивана под мышки, попытался приподнять… Я подхватил за ноги, на валенках расплывались свежие пятна крови.

Взрывной волной меня сбило с ног. Когда я вскочил — у меня шумело в ушах, тошненько кружилась голова, — Иван сидел уже на бревне, его поддерживал Виктор.

— Идите за санями, — ровно сказал Иван. Удивительно. Ни крика. Ни стона. И почему ноги отнялись? — Фельдшера найдите или носилки. Лучше сани. А то пока дотащите, кровью изойду. Или замерзну…

Мы поколебались, посовещались, медленно пошли, а потом я как будто отошел, проходила кружившая голову слабость, и мы побежали к тому сараю на пригорке, возле которого в первый день боя встретил я командира стрелковой роты Юркевича. Это был даже не сарай, а рига — потолка не было, только крыша.

В ригу набилось много людей. Очевидно, стены создавали обманчивое чувство защищенности. Но как только разрывы приближались к одной стороне, все шарахались в противоположную.

Тут собрались и те, кто не ушел из деревни, не побежал к реке, а выбрал место, где было сравнительно тише и откуда можно было встать на защиту занятых позиций. Но здесь были и те, кто не хотел в тот ад, который творился впереди, и кому надлежало быть там, чтобы спасать, облегчать страдания.

— Сейчас, сейчас, — твердил нам маленький рыженький фельдшер в больших очках. Он, замирая, прислушивался к свисту и вою летящих снарядов и мин. — Где-то возчик с санями… Мы его сейчас найдем…

Тут раздался тот хрипловатый шелестящий звук, который для опытного уха нес наибольшую опасность. Вместе с другими фельдшер метнулся в дальний конец. Взрыв потряс ригу. Все заволокло дымом. Мы потеряли фельдшера. Никак не могли найти его.

И тут я увидел Петрова-Машкина. Давнего знакомца. Весельчака и похабника. Он с кнутом метался по риге. Куда большинство — туда и он. Из одного угла в другой. Кнут намертво зажал в ладони.

Я вспомнил. Еще перед отправкой на фронт, ссылаясь на какие-то хвори, он ухитрился пристроиться в хозяйственный взвод. Возницей, что ли.

Он, казалось, не признал меня. Замотал головой:

— Ты что, сдурел! Ни за что не поеду… Ты что меня за грудки таскаешь! — завопил он вдруг во весь голос и рванулся.

Виктор сзади двинул его прикладом. Петров-Машкин едва устоял на ногах. Я поддержал его.

— Вы что это? Вы что-о… — светленькие глазки его ошалело взглядывали то на меня, то на Виктора.

— Вы чего? Смотри, смо-о-три, они до смертоубийства дойдут… А еще образованные… Студенты! — Он тыкал в нас кнутом, страх, укор и отчаяние звучали в его высоком плачущем голосе.

Он поднял его до крика, метнулся:

— Пусти-ите, мать вашу! Живоглоты! А-а-а!

Кое-кто оглянулся, придвинулся поближе.

— Чего там, иди, — сказал большой, грузный, с седой щетиной на морщинистом усталом лице, — ребята тебе по совести, правильно говорят…

Пришлось Петрову-Машкину выбраться из риги. Но он все же схитрил. Близкий разрыв разбросал нас. Пока мы «разглядывались», он отвязал мохнатую лошаденку, огрел ее кнутом, рухнул в сани, дрыгнули на крутом повороте обшитые кожей пятки его валенок, — голову он прятал в сено у передка, — и был таков. Вскачь понесся к реке.

Мы с Виктором побежали в деревню. Нырнули в бушующую, свистящую, взрывающуюся, дымящуюся пропасть. Для христиан и сама преисподняя не представлялась такой, какой была деревня в те минуты. Ревущие, клокочущие дымом и огнем валы прокатывались по деревне. Из конца в конец. Вдоль и поперек. Занялись пожары.

Ивана на месте не оказалось.

— Тут девчонки-санитарки его перевязали, Панюшкин их привел. И он с ними своим ходом пошел к реке, сказывали, у них там сани, — поведал нам Павлов. Мы неожиданно наткнулись на него. Он сидел подле поваленного миномета, мотал головой, стонал.

— Будто целый, а голова кругом и кровь из ушей… — пожаловался он.

Мучительно постанывая, он поднялся, но не ушел, стал помогать нам разбирать миномет. Надо было выполнять приказ командира роты: выносить оружие к реке.

А Петров-Машкин уцелел. Недавно я случайно повстречал его. Такой же шустренький, тощенький, лицо, Правда, в мелких морщинах, седые кустики бровей, все порывался рассказать солидным пенсионерам, забивающим «козла» во дворе, какую-то непристойную байку. Они не обращали на него внимания. Видно, привыкли.