Изменить стиль страницы

Зиновьев с тоской огляделся — куда теперь обращаться за помощью, кому высказать покаяние и попросить всепрощения? — увидел, наконец, сковороду пресловутую, но, бог ты мой, в каком она состоянии? Бесхозный инвентарь, осиротело пустынный, с ошмотьями горелой ржавчины в сизом полумраке заброшенности; с дальнего его края доносилось слабое шарканье метлы, словно по асфальту. Зиновьев вгляделся и сквозь облачко рыжей пыли различил призрачное созданьице с острыми крылышками за спиной, вот оно взмахнуло метлой — звякнула и покатилась пустая бутылка, еще взмахнуло — затарахтела консервная банка, облачко вздымалось и отходило в сторону, и одно, и другое, и третье.

Старец между тем докурил сигарету, загасил ее о подошву и щелчком пульнул окурок в пустоту.

— Сатане теперь кранты, дорогуша, конфронтации никакой. А что помогло? Связь с земными нуждами помогла. Не отрывайся, познавай, изучай запросы — такая, вишь, злоба дня.

— А кто тебя надоумил, как не я? — возмутился Зиновьев. — Хотя бы спасибо сказал.

— Спасибо, дарагой. Ты мне, я тебе. Хошь, судьбу предскажу?

С поганой овцы хоть шерсти клок. Зиновьев увидел сбоку полки с тяжелыми фолиантами, полная батарея от «А» до «Я», корешки кожаные с выпуклыми полукружьями, и на них бронзовые буквы — «Книга судеб», — прочитал Зиновьев, склонив голову набок.

— Как твое фамилие? — спросил старец.

Раньше знал, маразматик, досконально все.

— У тебя склероз, дед, переходи на сыроедение.

— Ничто человеческое мне не чуждо, страдаю провалами.

Он опустился, — вот в чем главная его беда, — до земной нужды снизошел, пал долу. Люди тянутся к небесам неспроста, в космос взмывают по извечной тяге к возвышенному, а эта орясина старая, наоборот, опустилась до простого смертного и слышишь теперь, что боронит? Вместо того, чтобы взять человека за уши и тянуть из рутины на высоты духа, он сам скатился и погряз в болоте, поддался заразе разложения и подобающе принарядился, каналья.

— Стадо без пастыря разбредется, — сказал ему с упреком Зиновьев. — Вести же надо его.

— Хочешь, чтобы я зазнался? — подозрительно спросил старец. — Чтобы оторвался? Хрен тебе. Я демократичный и общедоступный. А стадо из отдельных голов состоит и каждая запрограммирована и внесена, куда надо, все тинь-тили-линь. Как фамилие, спрашиваю?

— Так для чего ты сидишь тут? Вахтером устроился, синекуру нашел, халтуру?

— В длинной поле запутаешься, длинным языком удавишься, — беззлобно парировал старец. — Подай фолиант.

Зиновьев, делать нечего, шагнул к стеллажу, учуял мышиный запах, пылесос тут еще не освоен и про хлорофос не ведомо, посмотрел по корешкам «Зан, Зен, Зин», вытащил тяжелый, как аккумулятор на «Жигулях», том и подал старцу, тот положил книгу перед собой, водрузил на нос очки, опять же тонированные и со значком фирмы на стекле, раскрыл, послюнявил палец, полистал.

— Ну вот, Зиновьев Борис Зиновьевич, одна тысяча девятьсот тридцать седьмого года рождения, — старец отколупнул наклейку фирмы — мешала, но не выбросил, а положил на стол. И снова в книгу. — Учился, женился, про то ты знаешь, а вот про это не ведаешь, милок, огорчу я тебя крепко, под суд пойдешь! — старец словно бы обрадовался неожиданной для слушателя вести. — Четыре статьи указаны с консифи… конфиси… кацией, — еле выговорил он, — имущества. За злоупотребление служебным положением, раз, за незаконное производство абортов, два, за служебный подлог и подделку документов, три, а главное тебе — за получение взятки должностным лицом, занимающим ответственное положение. По совокупности узилище тебе на девять лет строгого режима. — Старец поднял на Зиновьева голубые свои, небесные глаза со светлыми, вполне можно сказать, поросячьими ресницами, скукоженные щеки в морщинах, как печеные яблоки. — Написано пером, не вырубишь топором.

— За что?! — Зиновьев захлебнулся от негодования. — Опиум для народа! Головотяп! Бездельник!

— Постой-постой, как тебя там, интеллигент паршивый, прослойка, чего ты на меня бочку катишь? Думаешь, бессмертному легко? Понавешают на тебя собак, не соскучишься, да еще будут тут всякие с критикой возникать. Истина конкретна, понял? Давай мне факт, разберемся, обсудим, а то ишь — слабода слова!

— Люди от тебя поддержки ждут, а ты, разложенец, самоустранился, фолианты завел, досье, инвентаризацию, будто мы ведра, чайники. Но где твой перст указующий? Я тебя как бога просил умерить потребности, сократить жадность бесовскую, алчность ненасытную.

— А что я с этого буду иметь?! — возопил старец словно находке и посмотрел на свои скрижали — а не добавить ли еще одну заповедь?

— В джинсы влез, развалюха, бодягу тут всякую сочиняешь, — на чью мельницу воду льешь?

— Чего разбухтелся? Все тут будете.

— Хочу жить по-старому, понял?! Чтобы тот свет был, чтобы сковорода на полную мощь работала, чтобы возмездие было и страх кары не покидал. — Зиновьев шагнул к доске, схватил тряпку и замахнулся стереть одним махом все нео-заповеди, но тут старец проворно подскочил к нему, дернул за рукав, и когда Зиновьев обернулся, он с возгласом: «А вот хрен тебе!» залимонил Зиновьеву в ухо, в левое — дзинь! — срезонировало у Зиновьева в голове, но он не унялся: — По-старому хочу! — изо всех сил закричал Зиновьев. — Если бьют по левой щеке, подставляй правую. На, бей!

Старец не стал упрямиться, поплевал в кулак и звезданул Зиновьева в правое ухо, — дзи-инь, более продолжительно отозвалось в голове, словно в органном зале…

Зиновьев открыл глаза. Звонили в дверь. Настойчиво.

Было светло, солнечно, хотя еще рано, кого там принесло, почтальоншу? Анюта сопела, раскрыв рот, ничего не слышала, голые груди горой. Набросил халат, подошел к двери, один ключ повернул, второй ключ повернул, дернул на себя дверь — стоят четверо: старший следователь такой-то, просто следователь такой-то и двое понятых для обыска — Витя-дворник и миляга Чинибеков.

15

Только на работе, в больнице он чувствовал себя уютно, при деле, а дома словно отбывал повинность. Отношения с Мариной выровнялись, стали ровно отчужденными, без претензий и требований. Он чего-то ждал, непонятно чего. Ну хотя бы возвращения Катерины, чтобы не оставлять Марину одну. Дочь все-таки поехала на целину, сделала ему одолжение. Пока собиралась, довела Марину до истерики. Сначала заставила ее прострочить в клетку нейлоновую куртку, чтобы получилось под телогрейку, Марина сделала, но клетка оказалась мелкой, дочь все распорола и уговорила мать прострочить снова, крупнее, потом носилась по городу в поисках особых сапог под названием апрески. Марина обзвонила свое застолье — достали. За сколько, он уже не стал выяснять, но диву дался, как увидел — на толстенной, как шина у самосвала подошве, нечто вызывающе уродливое. Потом сшила себе подобие комбинезона, еще одну имитацию рабочей одежды, и все спешно, срочно, с невероятной энергией. И поехала имитировать целинные подвиги, хорошо, что не у него на глазах. Сначала подделка рабочей одежды, а потом подделка трудовых движений, от этого, как известно, и родился в древности танец как вид искусства.

А в больнице все шло своим чередом — обходы, операции, перевязки, выписки и новые поступления.

Лева Ким поправлялся, приносили ему передачи и палата на веки вечные пропахла корейским блюдом с едкой приправой для аппетита. Малышев ему дал задание набирать вес, и Лева старался. Он должен жить долго, он обязан, он призван написать тысячу и один портрет своих современников для людей XXX века. Он обещает уважаемому Сергею Ивановичу не курить, не пить и все время отдавать творчеству.

Алим Санаев тоже поправлялся, жаловался — «наел морду» — и улыбался редко. Жанна приходила к нему то с утра, то после обеда, они подолгу сидели рядышком и старались не говорить про суд. Алик держал под подушкой отрезок железной трубы, пряча ее от нянечек и сестер, как дополнительное средство лечения. В магазине 7/13 работали уже и другой заведующий, и другие продавцы в винно-водочном отделе. Мусаева со своим «прокурором» и обоими племянниками содержались в следственном изоляторе, писали жалобы и поочередно симулировали сумасшествие, определенно на кого-то надеясь.