Ты дурак — дуют в одну дуду Марина и Катерина. Руки золотые, а мозги оловянные, думаешь, да все не о том, все не туда. Будто гонка накоплений страшна не меньше гонки вооружений. Да если разобраться, она страшнее — по ракетам главы государств могут договориться, будем надеяться. Но вот с золотой и серебряной ордой договориться нельзя, сладу с ней никакого, ни министров у нее, ни правительств, а владеет всем миром…
Увезли на «скорой», ясно было, что не пустяк, погрозила ему пальцем безносая, — а он что? Коньяк расширяет сосуды, а значит, снижает давление. Он поднялся с дивана, налил стопку и выпил, поставил бутылку — гулкий звук, срезонировал стол, завибрировал, сбитый, крепкий, монолит с мощной чревоугодной программой. Жральня — иначе и не скажешь. Со своим могучим биополем. Стоит в ожидании сборища, дремлет, подобрав лапы под брюхо. Не стол, а ракетоносец. Придет час, выдвинет он по бокам свои двенадцать боеголовок и на каждой — четверолапое, двадцатипалое, с челюстями стальными и золотыми, с желудком луженым, с языком наждачным, — спасись, попробуй, одинокий честный, одинокий стойкий! Не гостиная, а бункер с оружием, хуже нейтронной бомбы — жральня. Она не рушит ни дома, ни города, она и людей не косит, оставляет их вроде бы в целости, да только вот душу из них вынимает и заменяет мя-асом, смазывает ма-аслом, предметами первой, второй, а также третьей, пятой и десятой необходимости.
Ладно, Малышев, полегче давай, прими еще из бутылки. Им тоже трудно, инфарктов у них не меньше и кризов тоже, не говоря уже о сроках усиленного режима, конфискациях и запретах занимать определенные должности. Смилуйся, «дарагой», и представь, сколько надо локти ковать, сколько глотку драть и ночей не спать из-за этих благородных тупых честняг, которые сами не хотят жить и другим не дают. Ладно, прими еще и порадуйся за дочь. Хотя лезть в институт не по призванию — первейший признак мещанства! Но — лезут, взятки суют, разлагают, а потом, получив диплом учителя, строителя, геолога, филолога, идут в продавцы, в таксисты, в официанты и в парикмахеры. Дипломированная золотая орда. Дети своего времени.
Полегче надо, полегче. Иначе уложат в гроб вот на этом прочном столе. Отодвинут на время боеголовки в стороны, поскорбят пышно, с размахом, и снесут на кладбище. А стол останется и еще сто лет будет служить жральней. Отвратно ему не только чревоугодие, но более всего те речи, которые они произносят, жуя и глотая, — и того нет, и другого нет, и когда эти безобразия кончатся. Обжираясь, сетуют на нехватку, и обязательно анекдоты да непременно с душком, а ты слушай и хохочи до упаду. Если же тебе не смешно, если не клеймишь ты наши порядки последними словами, значит, ты холуй, консерватор и мракобес. И упаси тебя боже слово сказать, что люди наверху тоже вкалывают, работают на износ, что там поистине герои бьются, налаживая порядок, представьте вы себя на их месте, — тебя заплюют. И фактов приведут кучу, потому что и там нерадивые попадаются, бюрократы и волокитчики, даже если один засядет такой, и то он уже бревно в глазу. Слетают они, вылетают и брюзжать незачем, что власть мешает тебе мошну набивать, чулок утрамбовывать, к «Жигулям» еще «Волгу» добавить, особняк построить за сорок тысяч.
Почему все это задевает тебя лично, будто власть — это ты сам? Тебе что, больше всех надо?
Нет, мне надо меньше всех — в вашем-то понимании.
По-твоему, у нас все хорошо?
Нет, далеко не все.
Так чего же ты мне рот затыкаешь, правду не даешь сказать?
Мне противно тебя слушать и вдвойне противно тебя поддерживать. «Правда, одна только правда, — а значит, и несправедливо».
Просто он верует, хотя вера его не всегда оправдывается. Значит, верует он мужественно, верует стоически и плевать ему на ваше дай-подай и немедленно, не завтра-послезавтра и не в следующей пятилетке, а сию минуту, а не то — куда идем и куда заворачиваем.
Измерять завтра давление или лучше не надо?
Почему он ее раньше не выбрал, ведь была же такая возможность сначала, давным-давно, на заре туманной юности? Почему не искал, не нашел потом? Привезли его к ней черной ночью под красным крестом, сам бы он никогда не пришел, не нашел, не осмелился бы рвануться навстречу ей. Не дерзнул бы полюбить…
Пусть теперь и жене, и дочери, и ему, всем троим — четверым уже, если с Аллой — станет легче на белом свете.
— За твое счастье. — Он наполнил рюмку. — За твое и твоих дочерей. — Выпил, опустил бутылку со стуком, будто из меди кованный стол, колокол прямо-таки, даже в дверях стук отозвался — тук-тук, — дверь сама приоткрылась — а-а, Катерина, милости просим.
— Можно к тебе? Ты еще не спишь? — Уже и папулей не называет, растет, делает выводы. — Извини меня, но… как мы квартиру поделим? — Красивая у него дочь, глаза большие, личико нежное, волосы пушистые, светлые, сущий ангел. — Ты возьмешь себе две комнаты, а нам с мамой одну, я правильно поняла? Горсовет тебе поможет?
— Ложись спать, Катерина, я оставлю вам всю квартиру. Пусть тебе приснится хороший сон.
— Зачем такие жертвы? Мы за справедливое решение.
— Иди спать, мое решение окончательно.
Поразительно все-таки ее спокойствие, или как это назвать, расчетливость, трезвость, что ли, в критический ситуации. От какой она яблони яблоко? «Дочь своего времени». А он чей сын, какого времени? Уже прошедшего? Или все еще, все еще не наступившего?
Очень уж она современна. Не за семью беспокойство, а за квартиру.
А если она пришла по другой причине? Может быть, ждала его извинений, надеялась, он остыл и успокоит ее, сказав, что все это чушь собачья, прости, дочь, я погорячился, вышла жалкая свара, — может быть, ждала?.. Но если и так, ничем она себя не выдала. А вот беспокойство за квартиру явное, не могла уснуть, представляла себя с матерью в однокомнатной секции где-нибудь в панельном доме. Сама черствая, она и от него не ждала ничего другого.
Почему-то никогда его дочь не была жалкой, беспомощной, а сейчас тем более — грудастая, хотя и тонконогая, вся в мать, подвижная, вызывающе телесная, так и пружинит у нее все видимое и невидимое. И своенравна сверх всякой меры. Она и маленькой была упрямой, уговоры его отвергала, участливые слова ее раздражали, — он просто диву давался, не понимая, в чем дело. Не понимает и до сего дня, когда дочь выросла, а он уже готов состариться, — так и пойдут теперь жить-поживать в стороны…
Засыпая, он думал, что черствость ее и неуязвимость внешняя — от инстинкта самозащиты. Она будто знала, что рано или поздно отец их бросит, и незачем в отношениях с ним разводить телячьи нежности.
Рано или поздно… Терпи, Малышев, терпи.
14
Смотрел Зиновьев и глазам не верил — как сильно все здесь переменилось! Небо вокруг то же самое и звезды хоть пересчитывай, кромка облака белеет на синеве, правда, опушка по краю слегка загрязнилась. Место встречи прежнее, но вот обстановочка и вид у старца, прямо-таки видуха! Зиновьев явился на сей раз не по вызову, а по собственному желанию, возникла такая острая необходимость.
Свет синеватый, потусторонний, как и положено, очертания предметов не четкие, а всего лишь намеком — кресло с высокой спинкой, стол письменный роскошный со всякими антикварными безделушками, темного дерева книжные шкафы сбоку, интерьер всего лишь угадывается, не предметы присутствуют, а их образы, сам же старец виден отчетливо — и каков шельмец! В тот раз он был как в сауне — голый, брюшко в складках наплывом, без пупка, разумеется, голова лобастая в седом венце, облик имел мыслителя профессионального и с о-очень большим стажем, а сейчас он — грешно сказать — как на броде. Во-первых, в джинсах, штанины подвернуты, на коленях белесая потертость, на заднице нашлепка под бронзу, знак фирмы, не то бугай с пологими рогами, не то орел с простертыми крылами, на ногах кроссовки, опять же замызганные, как и положено хиппаку, тельняшка моднячая в широкую полоску и на шее бранзулетка редчайшая, похоже, из сокровищ Тутанхамона (Зиновьев их видел прошлым летом, простояв с Анютой у врат музея на Волхонке с пяти утра до пяти вечера), — одним словом, перед ним был дед в дефицит одет. Да и атмосфера вообще другая, учуял Зиновьев, микроклимат не тот, не такой взыскующий, без напряженки, к тому же Зиновьев уже ученый, он принял три таблетки баралгина на случай, если старец начнет лихачить и включит сковороду. Дышалось вроде бы легче, чем в тот визит, от космического ветерка колыхались шторы на окне и разносило воздух, причем попахивало, как Зиновьеву показалось, вроде бы даже перегарцем. Сначала Зиновьев не поверил своему зрению, теперь хоть не верь обонянию, а впереди предстояли испытания и слуху еще, и осязанию.