Изменить стиль страницы

Это была величественная, волнующая, но ужасная картина.

Я не был инженером, я был архитектором, но я обладал здравым человеческим смыслом и знал, что так не строят заводы. На моих глазах творилось вопиющее безобразие. Все было так ясно для меня, что при одной мысли об этом исчез восторг, который охватил меня в первую минуту, когда я увидел удивительный женский муравейник посреди голой степи.

Я спросил, где начальник, но никто не мог сказать мне точно, — все только что видели его то там, то тут. Я разыскивал начальника повсюду в лабиринте кладок и теперь начинал уже понимать логику этого причудливого лабиринта: это была система размещения цеховых потоков, отдельных цехов и межцехового кооперирования. Там и тут бригады женщин-землекопов ломами, кирками и лопатами прокладывали между рядами кладок глубокие рвы. Рвы очерчивали границы цехов, — они предназначались для стен будущих заводских корпусов. Завод монтировали и строили одновременно.

Наконец я увидел начальника около большого станка, который в эту минуту устанавливали на бетонной постели.

— Я ведь вам сказал, — холодно взглянул на меня начальник, — что архитектор мне не нужен. Здесь не будет ни портиков, ни пилястров! Поезжайте куда-нибудь в другое место, где, может, нужен и архитектор.

— Товарищ начальник, — так же холодно возразил я, — я не приехал сюда наниматься на работу. Я пришел, чтобы отдать себя в ваше распоряжение на оборонном строительстве.

Начальник с досадой взглянул на меня.

— Я не имею права взять вас чернорабочим. Вы — архитектор.

Он отвернулся и направился к монтажникам, которые как раз бросились к станку с ключами и лекалами. Но я догнал его и пошел рядом с ним.

— Товарищ начальник, — с волнением заговорил я, — монтируя таким образом завод, без крыши и без стен, подумали ли вы о дожде, об инее ночью, о тучах песка, несущихся из пустыни? Песок и ржавчина источат станки.

Начальник остановился и угрюмо взглянул на меня.

— Завод необходимо построить за сто один день. А теперь, раз сдан Харьков, его необходимо построить всего лишь за сто дней. Вам это понятно? — чуть не закричал начальник. Он оборвал речь, остановился, овладел собою и тихо закончил: — Пока нет крыши и стен, я буду покрывать смонтированные станки брезентом. Не мешайте мне! Я позову вас, когда вы мне понадобитесь.

И он исчез в толпе, а я остался на месте. И я не сердился на него: нрава он был крутого, но ведь ему надо было построить завод за сто один день. Про подобные вещи я еще не слыхал, про подобные вещи никто, очевидно, никогда не слыхивал.

Я стоял один, а вокруг меня на строительной площадке, посреди голой Голодной степи, так и кипела работа. И только у станков мелькали мужские фигуры в рабочих комбинезонах, — это бригады монтажников, прибывшие вместе с оборудованием, устанавливали и монтировали станки. Все кругом залила толпа женщин: это были заводские работницы, колхозницы, продавщицы, машинистки, студентки… И уже несколько раз мне чудилось вдруг, что я вижу в толпе Ольгу Басаман.

Но всякий раз это был обман зрения — только ее голубой платочек, только ее золотистые волосы. Ольга осталась в родном городе, на родной, но не своей земле, и только бланк ее телеграммы шуршал у меня в кармане.

Я машинально вынул телеграфный бланк и еще раз пробежал глазами скупой текст.

Но мне захотелось покурить, я оторвал клочок от телеграммы и свернул цигарку.

После полудня автомашины дружным хором загудели на обед. Кухни на строительстве не было, походные кухни тоже еще не прибыли, и обед доставляли со станции в термосах. На обед был флотский борщ и пшенная каша. Но я не пошел обедать.

У казахской семьи, которая расположилась в кибитке неподалеку за дюнами, я выменял за носовой платок две горсти пшена и на старом месте, там, где я ночевал, снова разложил костер, строго придерживаясь наставлений Матвея Тимофеевича Сокирдона. Я поставил котелок на огонь, насыпал пшена и залил его водой. Матвей Тимофеевич Сокирдон возился у причала, из обломка доски он вытесывал топором весло. Нас было только двое на пустынном берегу. Солнце клонилось к закату, но шум работ за дюнами не умолкал, — автомашины обернулись еще раз, и продолжалась разгрузка новой партии станков. Над степным горизонтом в предвечернем небе уже вырисовывался бледный серп молодого месяца. Я подкладывал щепки под котелок, вода закипала, сквозь плотный слой пшена пробивались пузырьки.

Странно слушать тишину в пустыне. Там, за дюнами, грохотал погрузочный кран, рокотали моторы десятка автокаров, копошились охваченные трудовым подъемом тысячи людей, будто целый город шумел на площадке в каких-нибудь полквадратных километра, — но эти звуки словно раздавались из радиорупора посреди безбрежного океана, окаменевшего в мертвом штиле. Звуки были чужеродные, они не ширились на весь простор, они как бы стояли на месте, точно столб земли, который взметнулся при взрыве высоко в небо и так и застыл в поднебесье, не вернув назад вырванных из недр камней и глыб. Такой столб можно увидеть на киноэкране, если остановить проекцию. В широкой беспредельной степи звуки были сами по себе, а степь сама по себе, — обособленные, не рождавшие отзвучий. Здесь, в какой-нибудь сотне шагов, расстилалась лишь мертвая степь — пустынная, безмолвная, безлюдная. Только на костре пузырилось в котелке мое пшено.

Оно почему-то не варилось, это чертово пшено, — посредине вскакивали пузырьки, а у стенок котелка вились синие струйки ароматного, вкусного дымка.

Но в мыслях я унесся далеко.

«Вот село, в котором я родился, — фашисты подожгли его. Вот пылающая хата моих родителей, — моя сестра бросается в огонь, чтобы спасти Юрка, своего шестилетнего сына. Вот мой родной город. Я учился в его школах и стал архитектором. Потом я застроил его высокими домами. Они рушатся сейчас, мои дома, мои мечты, мой труд, разбитые фугасами врага. Перед окнами дома, в котором я жил, гитлеровский солдафон расстреливает из пулемета жильцов: пианиста Догаревского из квартиры напротив, его жену и двоих детей, — младшая, Валя, стучала ко мне в дверь и говорила: «Папочка просит одолжить ему две папиросы»; чертежницу Волкову из квартиры, которая находилась подо мной, — ее мать больше пяти лет лежала разбитая параличом; доктора Вайнштока, ее соседа, — он славился в городе как непревзойденный хирург-стоматолог. Потом в опустевшем доме поселится гитлеровский офицер, — он будет лежать на твоей постели, есть из твоей тарелки, утираться твоим полотенцем, а тебя заставит выносить после себя грязную воду и помои. И будет похлопывать тебя по щеке. Как могла ты остаться? Как ты могла?»

«Ты несправедлив. И ты хочешь переложить тяжесть бремени со своих плеч на мои. Вот ты ушел и пришел, — а что ты делаешь?»

«Это только сегодня, — оправдывался я. — Произошло недоразумение. Но я буду работать вместе со всеми».

«Я тоже вместе со всеми. Я буду страдать вместе с моим народом. Меня вместе с ним замучат и убьют».

«Это непротивленчество. Надо избавить народ от страданий».

«А ты избавил его от страданий?»

«Ах, Ольга, ну как ты не понимаешь?»

Я поймал себя на том, что разговариваю с Ольгой, и снова отогнал прочь непрошеные мысли.

Солнце уже спустилось к самому горизонту, в его косых лучах пустыня за рекой лежала багровая с фиолетовым оттенком, а волны реки стали оранжевыми посредине и черными у берегов. Матвей Тимофеевич Сокирдон перестал тесать весло и пристально поглядывал в мою сторону, втягивая носом воздух. Потом он положил топор, поднялся кряхтя и заковылял прямо ко мне. Глаза его были устремлены не на меня, а на мой костер.

— Что это у вас в котелке, товарищ инженер?

— Пшено, — ответил я, — кашу варю.

Матвей Тимофеевич бросился к огню, ухватил полой котелок и поспешно заковылял с ним назад к реке. Я смотрел в недоумении. Матвей Тимофеевич быстро погрузил котелок в воду, и я услышал шипение, а над водой взвилось облачко горячего пара. Матвей Тимофеевич подержал некоторое время в воде котелок, затем неторопливо вернулся ко мне. Лицо у него было возмущенное.