Изменить стиль страницы

Ольга спрашивала у меня, кто я такой. Мне надо было сказать: «Ольга, меня послали сюда, больше ни о чем у меня не спрашивай!» — но сказать это я не имел права. Я опустил голову, чтобы спрятать от Ольги глаза. Я стоял чистый — перед самим собою. Но перед Ольгой я стоял как человек, который потерял свое лицо. И перед ее судом я отвечал за всех, кто потерял свое лицо или продался. Моя чистота поддерживала меня, но я не чувствовал от этого радости.

Мое молчание потрясло Ольгу.

— А?

Я молчал.

Ольга тоже затихла.

Тихо было в комнате. Только мышь скреблась где-то за стеной.

Только по улице тарахтела разбитая автомашина. Только пьяная песня итальянских стрелков долетала со двора в растворенное окно кухни.

— Скажи… — тихо промолвила Ольга. — Все равно скажи…

Тогда я вынудил себя поднять голову и поглядеть Ольге в глаза. Кто стоял передо мною? Судья? Союзник? Что вызовет мое притворное признанье? Осуждение? Радость? Не верь, не верь тому, что я сейчас буду тебе рассказывать!.

— Ольга! — сказал я, — я недалеко ушел тогда на восток… (Неужели она мне поверит?) Я дошел только до Донбасса… (Каждое слово было для меня жестокой мукой.) Я пережидал там, ну, скрывался… (Проклятый язык с трудом ворочался во рту.) Потом я увидел, что это надолго, быть может, навсегда…

Язык и в самом деле прилип у меня к гортани. Я умолк. И опустил глаза: у меня не было сил смотреть Ольге в лицо. Ольга тоже молчала. Я не слышал даже ее дыхания.

— И я решил вернуться, — все-таки произнес я через силу, — и как-то приспособиться к… новой… жизни…

Я решился и поднял на Ольгу глаза.

Ольга не смотрела на меня. Глаза у нее потемнели, и я не мог понять, какая мысль живет сейчас в них. Но лицо у Ольги было напряженное, — она точно к чему-то прислушивалась… Неужели Ольга взвешивает мои слова? Неужели она колеблется, не знает, как быть? Неужели она не ударит и не выгонит меня?

Мы молчали. Мышь все скреблась. Неужели Ольга успокоится на том, что я ей сказал? Неужели все это близко сейчас ее сердцу? Неужели она действительно потеряла свое лицо?

Мышь надоела Ольге, и она с силой ударила кулаком в стенку. Мышь затихла.

Тогда Ольга подняла руку и посмотрела на часы. Ей нужно было знать, который час. Половина второго.

Я стоял и ждал приговора, как обвиняемый, сказавший свое последнее слово.

— Да, — сказала Ольга, — сейчас я поставлю чай. Вы ведь прямо с дороги? — Она направилась к шкафчику и вынула пакетик немецкого суррогата. — Как у… тебя с документами? Ты зарегистрирован? Все в порядке?

Она задавала вопросы, не ожидая ответа.

— Что же ты стоишь? Садись. А может, умоешься с дороги?

Она продолжала называть меня на «ты», но это было какое-то формальное, пустое и незначащее «ты», как у бывших учеников-одноклассников, встретившихся через двадцать лет. Точно мы были старые знакомые, но мало знали друг друга.

Потом Ольга вздохнула и сказала:

— А я уж испугалась. Подумала, что ты скрываешься. Слава богу, все обстоит благополучно. Ты скоро устроишься здесь. Немногие пошли к гитлеровцам на работу…

Лучше бы она ударила и выгнала меня!

Ольга говорила обыкновенные слова, говорила холодным, но приветливым тоном. Готовя чай, она переходила с места на место, — взяла чайник, нашла спички, достала сахарин и два кусочка сахару. Потом говорить ей стало уже не о чем, и она умолкла. Я чувствовал, как мечется Ольга, бессильная нарушить наше молчание.

Тогда нарушил молчание я — в том же тоне, каким говорила Ольга. Это был тон двух гимназических товарищей, встретившихся через двадцать пять лет: они прожили душа в душу лучшие годы юности, потом с годами пути их разошлись, и теперь им не о чем говорить.

— Ты не рассказала мне о себе, — сказал я, — что ты поделываешь? Как живешь? Где работаешь?

— О! — беззаботно сказала Ольга. — Об этом я еще успею рассказать тебе! Извини, я на минутку, поставлю чайник на керосинку.

Она вышла из комнаты, и я остался один. Тогда, в ту страшную ночь, мы сблизились с Ольгой потому, что говорили друг другу правду. Теперь мы таились, и между нами стояла ложь. Значит, теперь мы вместе не существовали. Мы называли друг друга на «ты», но «мы» — у нас не было.

Тоска сосала мне сердце, но я должен был обдумать, что же будет дальше. Если Ольга примирится с моим притворным приспособленчеством, то тем самым она по-настоящему потеряет свое лицо. Тогда я теряю Ольгу совсем. Если она не вынесет моего приспособленчества, то я тоже ее потеряю, потому что она сама отвергнет меня. Я вполз на животе в мой родной дом, а теперь я должен пресмыкаться перед самим собою.

Я не мог этого вынести. Скорее прочь отсюда! Не видеть Ольги, пока я не получу права открыться ей!

Я скорым шагом направился к двери, но фотокарточки на зеркальце остановили меня.

На одной фотокарточке была мать Ольги, — я узнал в ее лице черты Ольги. Другая — была старая, пожелтевшая семейная фотография: забавная мамаша в кружевах, забавный папаша в «котелке», двое забавных малышей. Это не была мать Ольги с отчимом и с детьми. Это были какие-то чужие люди.

Вошла Ольга.

— Чайник поспеет через пять минут, — сказала она и снова бросила взгляд на часы на руке. Она куда-то спешила.

— Это мама? — спросил я.

— Мама, — ответила Ольга.

— А это что за люди?

Секунду Ольга помедлила, потом сказала просто:

— Это тоже мои дети.

— Тоже?

— Кроме Вали и Владика.

— Ты хочешь сказать, что у тебя не двое, а четверо детей?

— Будет четверо. Сейчас эти двое далеко.

— Это их родители?

— Родители.

— Они тоже умерли?

— Отец… очевидно, умер. А мать не знаю. До войны она была жива.

— Она уехала?

Ольга ходила по комнате, собирая чай на стол. Она накрыла стол скатеркой, поставила чашки.

— Не знаю, — сказала Ольга, — когда началась война, мать с детьми была в Мукачеве.

— В Мукачеве? Но ведь это не у нас. Это за границей. Кажется, в Чехословакии.

Я смотрел на фотографию, на «котелок» отца.

— Да, — сказала Ольга, — в Закарпатье.

— Кем же был их отец?

— Он погиб немецким солдатом.

Я почувствовал совершенно реально, что пол ускользает из-под моих ног.

— Ты… вышла замуж за немецкого солдата?

— Нет! — Ольга с ужасом взглянула на меня. — Что ты! Я просто благодарна ему за маму, за моих детей. Он похоронил маму и помог спасти детей. И его сироты будут теперь моими детьми!

— Дети немецкого солдата!

— Он — чех!

Чех. Какое это имело значение? Это был человек в гитлеровском мундире.

— Он солдат немецкой армии! — крикнул я.

— Не будем говорить об этом, — сухо сказала Ольга.

Я стоял перед нею.

— Именно со мной ты не хочешь говорить об этом?

— Ни с кем не хочу.

Мы умолкли. Было тихо. Душа моя рвалась пополам. Я не имел права сказать Ольге, что я осуждаю ее. Я ведь, по моей версии, искал, как бы приспособиться к фашизму!.. Товарищ Кобец! Друг, брат, судья, позволь мне сказать этой девушке правду! Чтобы в ее глазах не быть изменником.

— Хорошо! — услышал я свой голос. — Мы не будем говорить об этом. У меня только один вопрос!

— Говори! — просто разрешила Ольга.

— Он полюбил тебя?

— Да.

— Ты полюбила его?

— Это уже второй вопрос, — сказала Ольга.

— Дай мне ответ и на этот вопрос!

— Он погиб на фронте, — тихо сказала Ольга.

— В рядах гитлеровской армии?

— Пожалуйста, ни о чем больше меня не спрашивай, — тихо сказала Ольга.

Ольга смотрела в землю… Потом она подняла глаза и посмотрела мне прямо в лицо.

— Ты ведь тоже… вернулся, чтобы примириться с новой… жизнью, а не боролся за… свою…

Я умолк, сраженный, убитый.

— Мне не хотелось говорить тебе об этом… — прошептала Ольга.

Она снова опустила глаза, взгляд ее снова скользнул по руке — который час? Она торопится! У меня потемнело в глазах от ярости. Куда она торопится? На свидание с кем-нибудь другим в гитлеровском мундире, который погибнет за «великую Германию» на нашей земле?