Один раз Аринушка встала и пошла навстречу вернувшемуся со службы доктору.

   -- Дядя Саша, скажи, пожалуйста, что это сделалось с людьми, я все одна и одна сижу,-- сказала девочка со своей обычной забавной интонацией взрослого человека.

   Доктор испуганно оглянулся по сторонам и испуганно сказал:

   -- Запомни раз навсегда, что я тебе не дядя...

   И ушел в свою комнату, заперев за собой дверь.

   Девочка долго стояла перед захлопнувшейся дверью, как будто силясь что-то понять, потом поковыряла пальчиком штукатурку и пошла в свой уголок. Долго сидела в кресле, сжавшись в комочек, совершенно неподвижно, потом заснула, свесив через ручку кресла голову и правую руку.

   Часто в квартиру заходил комендант и, пройдя по коридору, уходил обратно, ничего не сказав.

   -- Что ему нужно? -- спрашивали шепотом друг друга жильцы.

   -- Может быть, хочет проследить, кто имеет близкое отношение к Обрезкову?

   Жизнь в квартире от присутствия в ней девочки стала невозможна. Каждый из жильцов, когда встречался с молчаливым взглядом ребенка, как-то терялся, преувеличенно ласково заговаривал с ним, стараясь в то же время выдумать какой-нибудь предлог, чтобы поскорее отойти. Или делал вид, что не заметил одиноко сидящего в коридоре ребенка и поскорее проходил в свою комнату. Девочку не умывали уже целую неделю, а сама она не могла достать до крана. И спала она, сидя в кресле, не раздеваясь. На шее у нее был темный круг грязи, а между пальчиками рук образовалась какая-то корка.

   И каждому из жильцов приходилось делать вид, что он не замечает ни того, ни другого, потому что тогда придется для девочки делать все. Даже ставить ей пищу было мучительно. Она ни о чем не спрашивала, не допытывалась о причине изменившегося к ней отношения.

   Она только молча смотрела своими большими детскими глазами на того, кто подходил к ней и ставил кружку молока на окно. Поэтому каждый из жильцов, чтобы не доставлять себе лишних мучений, или старался ставить молоко, когда девочка спала, или вовсе не ставил его, надеясь, что остальные квартиранты не бесчувственные же люди,-- вспомнят о девочке.

   В первое время жильцы возмущенно и тревожно обсуждали положение ребенка, говорили о бездушии государственной машины. И каждый особенно горячо говорил, как бы этим стараясь показать перед другими и перед своей собственной совестью, что он прикладывает к этому делу максимум энергии и забот.

   Но чем дальше, тем меньше касались в разговоре девочки, по какому-то молчаливому соглашению обходя этот вопрос.

   Каждый держался от ребенка дальше и был с ним холоднее, как бы боясь, что тот обрадуется ласке и будет ходить хвостом, так что со стороны можно будет подумать, что он имеет близкое отношение к тому, за кем ходит.

   Но была удача в том, что Аринушка оказалась на редкость чутким ребенком. Она как будто поняла, что с ней что-то случилось, о чем не следует расспрашивать. И когда заметила, что от нее сторонятся, сама уж не подходила ни к кому. Так что стало гораздо легче проходить мимо нее, делая вид, что не замечаешь ее. Нужно было только не смотреть в ее сторону, чтобы не встречаться с ней глазами.

   Самое ужасное было взглянуть в ее большие с длинными ресницами, синие, как небеса, глаза.

   Один раз кто-то из жильцов сказал, что голова девочки полна насекомых и нужно ее вымыть. И все горячо сказали, что вымыть необходимо.

   А учительница музыки, улучив момент, когда девочка была в кухне и чего-то искала на пустых полках, взяла от нее кресло, тщательно осмотрела его, обчистила и поставила ей другое с прорвавшейся клеенкой и вылезшими пружинами. Потом бросила еще свой старый коврик с постели.

   Аринушка, вернувшись, молча посмотрела на кресло, потом на дверь тети Нади. Но сейчас же развлеклась пружинами, которые долго дрожали и качались, если трогать их пальцами.

   Так как в кресле было больно спать от пружин, то Аринушка спала эту ночь на полу, на коврике, положив рядом с собой младшую куклу, которая, на ее взгляд, сегодня выглядела совершенно больной. Она тщательно одевала ее своим, едва доходившим ей до колен пальтишком и долго старалась прикрыть свои ноги концом коврика.

   Один раз Марья Петровна, вернувшись домой, хотела было пройти мимо поспешным шагом занятого человека, как все усвоили себе за это последнее время, но машинально взглянула в сторону кресла.

   Девочка, очень похудевшая и побледневшая, сидела в уголке кресла и молча смотрела на старушку. И вдруг из глаз ее скатилась одна большая, крупная слеза.

   Старушка вбежала в свою комнату, упала лицом на кровать, и все ее старческое тело задергалось от прорвавшихся рыданий.

   Прошло очень много времени. Она все лежала вниз лицом. Но вдруг она вздрогнула и подняла насторожённо голову. В дверь послышался слабый стук. Она открыла,

   На пороге стояла Аринушка в своем грязном, жалком виде. Она робко посмотрела на старушку и сказала:

   -- Милая тетя Маша... если я вас не очень обижу, дайте мне хоть малюсенький кусочек хлебца... Я очень... очень хочу есть...

   -- Ребенок ты мой несчастный! -- воскликнула с болью старушка,-- возьми вот, кушай, вот тебе еще, вот...

   Она всунула девочке в подставленные по-детски пригоршни ломтик хлеба, баранок и торопливо сказала:

   -- Только иди, детка, туда, иди к себе в креслице, и кушай там.

   Она выпроводила за плечо девочку и опять захлопнула дверь.

* * *

   На другой день жильцы, как громом, были поражены известием, что с Андреем Афанасьевичем, отцом Аринушки, произошло недоразумение. Его спутали с каким-то бандитом, однофамильцем, и он завтра возвратится. Первой опомнилась учительница музыки Надежда Петровна и бросилась к Аринушке.

   -- Детка, милая моя, папа завтра- приезжает! Пойдем скорее мыться, чтобы встретить его по-праздничному.

   Все женщины, взволнованные, обрадованные, обступили ребенка и наперерыв старались сказать ему ласковое слово, потом повели в ванную, а Марья Петровна, которой не хватило около девочки места, занялась приготовлением завтрака для нее.

   Даже доктор, который совсем был здесь лишним, несколько раз подходил к двери ванной, где мыли девочку, и, поглаживая лысину, опять отходил.

ДОРОГАЯ ДОСКА

   В деревне Храмовке после краткой информации заехавшего на минутку докладчика по постановлению общего собрания было решено перейти на сплошную коллективизацию.

   Когда после собрания мужики вышли на выгон, то поднимавший вместе со всеми за колхоз руку Нил Самохвалов сказал:

   -- Устроили... Я скорей подохну, чем в колхоз в тот пойду.

   -- А чего ж руку поднимал?

   -- Чего подымал... Кабы кто еще не поднял, я бы тогда тоже не поднял, а то все, как черти оглашенные, свои оглобли высунули. Где же одному против всех итить.

   -- Так чего ж теперь-то шумишь?

   -- Того и шумлю, что на вас, чертей, положиться нельзя. Ну, да меня не возьмешь голыми руками. А что руку подымал, так, пожалуйста, хоть еще десять раз подыму, а все-таки не пойду. У меня одна лошадь пять тысяч стоит, дам я над ней мудровать? Потому это верный друг, а не лошадь.

   После того разговора сельсовет объявил Нила Самохвалова кулаком и классовым врагом и постановил повесить над его воротами доску с надписью, что Нил Самохвалов -- кулак и классовый враг.

   -- Какой же я кулак? У меня одна лошадь только. Ежели их было три или четыре, тогда другое дело.

   -- А сколько у тебя эта лошадь стоит?

   -- Сколько стоит... Пятьдесят рублей, ну от силы 75. Пусть только повесят эту доску, головы сыму! Да у меня и приятели есть, которые могут за меня постоять.

   Но на другой день стало известно, что доску уж пишут. И пишет ее как раз один из приятелей Нила, который даже обвел ее черной рамочкой и по уголкам зачем-то нарисовал цветочки и голубков.