-- Ну, что же, должно быть, до вечера молча будем сидеть? -- сказал Петр Михайлович.-- Эх, вы! Возьмите повторите. Ничего не знаете.

XXII

   "Боже мой, что мне делать",-- подумал я с отчаянием, когда дверь за Петром Михайловичем закрылась и шаги его по лестнице затихли,-- я совсем пропадаю. Если бы и был честный человек, я сейчас же должен был бы сесть за уроки, но нет, жара, летний зной убивают во мне самые лучшие намерения. В эти часы полуденного томления я становлюсь таким грешником, что удивляюсь, как это еще меня носит земля.

   Куда девалось мое настроение чистоты, в котором было так хорошо и легко. И теперь моя жизнь становится все менее и менее свободной, безгрешной и все более сложной.

   Я чувствую, как в нее входит все новое. Все больше и больше признаков того, что я дальше ухожу от возраста м_а_л_е_н_ь_к_и_х и приближаюсь к большим. Это как с внешней стороны, так и с внутренней.

   С внешней стороны это выражается в том, что я занимаюсь с учителем. С внутренней -- в том, что в этот год я, благодаря братьям и Ваське, узнал многое, чего не знал раньше. И теперь это знание временами мучает меня и вводит в такие грехи, существование которых я не предполагал даже.

   На мою голову все больше и больше сваливается испытаний, выдержать которые я не в состоянии, я падаю, потом раскаиваюсь и сижу за буфетом или на раките (летняя резиденция в тяжелые минуты).

   Прежде я жил, не зная о существовании никаких мучений, никакого разлада с собой, не зная никакой вины за собой, кроме ничтожных, в сущности, вроде хищений конфет из буфета.

   После святок я испытал неприятность грешного настроения, и на Пасху всю прелесть и свободу души при возрождении. Но теперь у меня не хватает сил держаться на высоте возрождения.

   Новизна и значительность занятий скоро перестали давать содержание и интерес для моей жизни настолько, чтобы я мог довольствоваться гордым одиночеством и не нуждаться в обществе братьев и сестер. А каждый укол самолюбия со стороны братьев, продолжающих упорно уклоняться от моего общества, каждый день неудач с уроками приводит меня к Ваське, а Васька неизменно тянет меня в открывшуюся передо мной запретную область.

   Если бы жить, как прежде, и не знать этой другой половины жизни. Как было бы хорошо! Но беда в том, что пока воздерживаешься, она кажется так соблазнительна, так влечет к себе, точно сладкий дурман овладевает при этом всем существом, в особенности в знойные часы послеобеденной тишины и безмолвия.

   Васька -- тип отрицательный. Он в отцовской шапке и таких же больших сапогах, с вечным презрением ко всему на свете, производит впечатление атамана разбойников. И, кажется, совсем не разбирается, как я, что хорошо, что дурно. Он мрачно жесток: ловит бабочек и рвет им крылья, бьет палками воробьев на ракитах и подкарауливает лягушек у пруда; кроме всего этого, курит табак. Вообще делает все то, что меньше всего способствует душевной чистоте.

   Я бегаю к нему теперь каждый день, и мы прячемся с ним от Кати, так как у нас завелись такие занятия и разговоры, которых не должен видеть и слышать никто из посторонних, а тем более Катя, которая в первый же день рассказала бы все большим. И тогда я -- погиб.

   Конечно, я мог бы общество Васьки заменить обществом Кати, но бес гордости от сознания того, что я теперь изучаю науки, так обуял меня, что водиться с Катей я считаю ниже своего достоинства.

   Кроме того, в Ваське меня привлекает его презрение ко всему, с ним поэтому чувствуешь себя как-то крепче и легче переносишь свою отрезанность, свое промежуточное положение по отношению к большим братьям и сестрам. Васька так презрительно равнодушен к тому, какое он производит на других впечатление, что я невольно почерпаю у него какие-то силы для того, чтобы самому отвечать таким же презрением всем им, не желающим меня знать. И если я при этом забираюсь все дальше и дальше в дебри греха и всего запретного, то и здесь Васькина внутренняя прочность и уверенность в себе поддерживают меня и даже приводят к мысли, что они в этом виноваты.

   И мне иногда даже хочется быть еще хуже, чтобы они почувствовали и ответили бы за меня. А я твердо уверен, что отвечать за меня придется им. Да это так и есть: кто довел меня до того, что я стал бегать к Ваське?-- Они. Кто никогда не хочет поговорить со мной по-человечески? -- Они. Наконец, та же Катька,-- она ведь готова всякую минуту показать мне спину, если у нее дела с сестрами обстоят хорошо. Надо только посмотреть на нее, когда она собирается с ними идти купаться. Как же им не мстить?! Единственно, что нехорошо,-- это те мучения, какие испытываешь потом от сознания своей греховности, а они -- виновники всех моих бед -- благодушествуют, как ни в чем не бывало. Словом, они неуязвимы со всех сторон. А я терплю -- то от них, то от самого себя. И чем сильнее я хочу их зацепить, тем больнее бью себя.

XXIII

   Было уже двенадцать часов дня. Неподвижный зной висел в раскаленном воздухе. Слабо чирикали воробьи. Хотелось прохлады и влаги.

   Я стоял у стола, собирая после ухода Петра Михайловича тетради и книги, и решительно не знал, что мне делать, куда мне деть себя.

   -- Захвати и простыню,-- крикнул кому-то голос Сережи, и я, выглянув вниз в окно, видел, как в дом из сада прошел Ваня и через минуту вышел с полотенцем и простыней на плече. Братья пошли по дороге к пруду по ближайшему направлению, мимо погреба -- через сад.

   Я скатился с лестницы и догнал их около погреба.

   -- Ты куда это разлетелся? -- спросил Сережа, останавливаясь и обращаясь ко мне.

   -- Вы купаться? -- спросил я в свою очередь, но сорвавшимся голосом.

   -- Купаться, а тебе что?

   -- Я -- тоже.

   -- Нет ты не т_о_ж_е. Будь добр, вернись, можешь пойти с девочками.

   -- Девочки меня не берут с собой...

   -- Ну, уж это не наше дело.

   Ваня, остановившись впереди, ждал Сергея и, избегая встречаться со мной взглядом, ковырял землю палочкой.

   Дальнейшего разговора быть не могло. С этой стороны я хорошо знал Сергея. Они ушли. Я постоял на дороге, оглянулся, не видела ли всей этой позорной истории Катя, и стал раздумывать, куда мне теперь деться.

   Жара была даже в тени. Ветки ракит висели неподвижно над соломенной крышей погреба. Дорога раскалилась до того, что на нее нельзя было встать босыми ногами. В саду раздраженно, как всегда, когда цветет гречиха, гудели пчелы.

   "Опять та же история.-- С девочками... а к девочкам придешь, они скажут -- к мальчикам иди. О, как я их ненавижу всех",-- подумал я. И пошел искать Ваську.

   И что же тут удивительного, если все меня гонят и бегают от меня, как от чумы,-- одни, как от маленького, другие, как от большого,-- ничего нет удивительного, если Васька является единственным моим прибежищем. Зато уж и перемываем мы с ним косточки всем этим господам.

   "Как же! -- раздумывал я.-- Хочешь быть хорошим, послушным и все... так нет же, сами толкают. Какое только терпенье нужно, чтобы не застрелиться, одному богу известно".

   Васька был в каретном сарае и, сидя на обрубке, ковырял шилом свой сапог и продергивал нитку, помогая себе зубами.

   -- Отставили? -- спросил он, мельком взглянув на меня и, как бы пользуясь перерывом, утер рукавом нос. Он, очевидно, был живым свидетелем моего позора.

   -- Отставили,-- сказал я, присев около него на другой чурбачок.

   -- Что же теперь делать?

   -- Подложу Сергею свинью какую-нибудь, вот и все,-- сказал я.-- Пойдем одни купаться.

   -- Я еще не обедал,-- сказал Васька.

   -- Вот это и хорошо, кто же после обеда купается.

   -- Нет, после обеда лучше,-- сказал Васька,-- живот раздует, на воде легче держишься.-- Но все-таки он встал, бросил сапог на свою деревянную постель, покрытую дерюжкой, и мы пошли без шапок по жаре.