И в лицо на шибкой рыси потянет медовым запахом луговых трав и ветерком летнего, почти безоблачного утра.

   Замечтаешься -- и не увидишь, как подойдут девять часов -- время, когда приходит Петр Михайлович.

XXI

   У Петра Михайловича, кроме доброты, есть еще одно неизменное свойство, это -- аккуратность. Он никогда не пропустит назначенного часа. И я по мучительному ощущению под ложечкой чувствую близость его прихода.

   Задачи на деление опять остались нерешенными, и я уж знаю, что скажет добрый Петр Михайлович: "Эх, вы,-- скажет он,-- что мне только с вами делать".

   Я пришел в детскую и, не зная сам, зачем я это делаю, стал перебирать на столе тетради и книги. С тех пор, как я стал учиться, все мои вещи: книги, письменные принадлежности строго отделялись от Катиных вещей. Я выжил ее со своего стола, со своей этажерки. Если бы этого не сделать, то рядом с моими книгами, чего доброго, лежали бы все ее куклы и прочая д_е_т_с_к_а_я ерунда.

   Вдруг в коридоре послышались знакомые шаги. Я выскочил в переднюю. Это был Петр Михайлович. Осторожно, точно боясь стукнуть, он уставил в угол свою палку с выточенной на ручке собачьей мордочкой, зацепил свою старую фуражку на гвоздь и подал мне мягкую, несжимающуюся руку. Потом, стараясь не стучать ногами, точно в доме кто-то спал и он боялся разбудить, Петр Михайлович прошел в к_л_а_с_с_н_у_ю, как он назвал детскую.

   -- Ну, как вас господь милует,-- сказал Петр Михайлович, потирая руки у стола и глядя на меня через очки своими близорукими глазами.-- Делишки как?

   Он был, очевидно, как всегда в хорошем настроении, происходившем от хорошего утра, ясного неба и его характера, как будто он уже не помнил, что вчера у него со мной был крупный разговор по поводу деления.

   На его вопрос о делишках, я сказал, что ничего, только две задачи на деление н_е_м_н_о_ж_к_о не вышли.

   -- Ну, немножко -- ничего,-- сказал Петр Михайлович, сев и протирая платком очки,-- лишь бы понимание было.

   Он взял из моих рук тетрадку, открыл заложенную промокашкой страницу и, передвинув промокашку на другую сторону, нахмурившись, стал смотреть.

   Он еще не проверял, а, видимо, только соображал, где тут начало, где тут,-- господь его знает,-- конец.

   А я, чтобы уж не встречаться с ним взглядом, нагнул голову, принялся за изрезанный край стола и начал его замазывать чернилами.

   Я видел, как Петр Михайлович неодобрительно качал головой, безнадежно что-то подчеркивал, потом, бросив подчеркивать поодиночке, вздохнул, как человек, которому видно уж самим небом ниспослано это наказание, и перечеркнул весь лист. Потом, положив руки на мои руки, занятые столом, как бы прося внимания, подвинулся ко мне вместе со своим стулом и начал объяснять.

   Объясняет Петр Михайлович хорошо, неторопливо, но из окна тянет прохладный ветерок и, приподнимая края бумаг, отвлекает мое внимание.

   "В такое утро,-- думал я, слушая Петра Михайловича,-- не уроки учить, а поехать бы на озеро, ловить рыбу".

   Выбежишь утром на крыльцо и видишь, как у каретного сарая Иван уже запрягает лошадей в шарабан и телегу. Наскоро выпиваешь чашку молока, забираешь с погреба удочки и бежишь садиться.

   Приятно пахнет от колес телеги дегтем и свежим сеном, постеленным под сиденье.

   Братья едут в шарабане, а мы с Иваном -- в телеге. Нам в телегу кладут удочки, провизию, и мы трогаемся в путь. Из ворот поворачиваем налево, проезжаем по грязной дороге под березами и спускаемся к реке.

   Вода в реке и луга за рекой еще спят. Прибрежные кусты ивняка, все седые и серебряные от росы, низко наклонились над сонной рекой. Туман клоками плывет в сторону, мимо привязанного к берегу парома. Солнца еще нет. И так свежо над рекой, так прозрачно в утреннем воздухе, что не знаешь, что с собой делать.

   А там мелькнуло озеро, все синее, точно выпуклое меж кустов и камышей. Над головой бесшумно пронеслись утки и, играя крыльями, опустились на озеро за кустами. Сердце бьется нетерпеливо, и кажется, что лошади бегут слишком медленно.

   Пока отпрягают лошадей и готовят удочки, над лугами показывается солнце. Оно борется с туманом, с испарениями лугов и, наконец, побеждает их: на воду, на кусты лозняка ложатся его мягкие румяные лучи.

   Озеро загадочно молчит, покрытое плавучими круглыми листьями. Его синяя глубина манит к себе охотничье сердце и обещает много рыбы. А утро все разгорается, туман рассеялся, воздух стал прозрачен и совсем ясно виден высокий дальний берег реки на повороте, под селом...

   -- Ну, чего же тут было не понимать,-- сказал Петр Михайлович, кладя тихонько карандаш на тетрадь и отодвигая ее от себя.-- Ведь просто?

   -- Просто,-- сказал я, боясь только одного, чтобы он не спросил, что именно просто. И мы перешли к закону божию.

   -- Переход израильтян чрез Черное море...

   -- Через Чермное,-- поправил меня Петр Михайлович, показав мне это слово в книжке и подчеркнул его ногтем.

   -- Ну, рассказывайте.

   Он отклонился на спинку стула и, как бы давая мне время на обдумывание, закурил папиросу.

   Предобеденное солнце зашло в раму окна и осветило уголок стола, на котором я уже давно приметил двух мух, потиравших задние ножки и оглаживавших крылышки. Катя прошла с книжкой. Села на качели и, как будто читая книжку, изредка поглядывала на меня в окно. Но я отлично знал, что она не читает, потому что, слава богу, и читать-то почти не умеет, это -- кокетство. Вот-де я свободна, могу, если мне захочется, и книжку почитать. И я почувствовал в себе закипевшую к ней ненависть. Я видел насквозь все лицемерие и язвительное коварство этого человека. Это она мне мстит за то, что я выставил ее из классной. Что же, хорошо,-- война так война!

   -- Ну, что же вы,-- сказал Петр Михайлович,-- и этого не знаете? За кого бог-то стоял: египтян потопил; а евреев спас, или -- наоборот?

   Я слышал только последнее слово и сказал, что н_а_о_б_о_р_о_т.

   -- Думайте.

   Начал думать. Залетевшая в окно бабочка бьется о верхнее стекло. А сколько теперь в саду бабочек. Солнце уже зашло на зенит и почти отвесно бьет сверху. Сад густо зарос травой до самых веток. Трава нагрелась, и от нее пахнет душным ароматом цветов. Яблоневые ветки, отяжелевшие от плодов, пригнулись к самой земле. Кругом в траве стоит безумолчная трескотня кузнечиков; они то и дело выпрыгивают из-под ног -- мелкие, крупные, зеленые, черные с красной подкладкой крыльев.

   Бродишь по высокой траве и ищешь молочника, сочного, горьковатого сергибуса, который тут же съедаешь, откусывая его очищенную сочную палочку.

   Сквозь густую, перепутанную зелень деревьев просвечивает голубое небо и отражается в воде пруда.

   Летний полдень... Как хорош его безветренный зной, когда вся природа разомлела от жары, от душного аромата вянущих трав, от раскалившихся замолкших дорог с пышной, горячей пылью, которую иногда подхватывают и крутят вихри. Даже в тени под деревьями нет прохлады, трава суха и в ней нет влаги.

   Вода в пруде нагрелась, но еще не потеряла своей прозрачной свежести, какая бывает в ней по утрам. Кое-как раздевшись, спихиваешь с мокрых, наглаженных бельем мостков доску и бросаешься за ней в воду. Весь пруд оглашается веселыми голосами и испуганными визгами, по воде идут во все стороны широкие круги, а от них по берегу и свесившимся веткам ракит -- золотистые радуги.

   Солнце отвесно бьет в воду, ветерка нет ни малейшего. Деревья стоят неподвижно и млеют под солнцем.

   Когда уже накупаешься до того, что станет пробирать дрожь и губы посинеют, как у утопленника, сделаешь себе ямку на мелкой воде у берега, где вода -- точно гретая, и начнешь делать из глины разные фигурки или мазаться илом. А потом обогреешься немного и с разбегу бросишься на глубокое место, чтобы разом все смыть.

   Кто-нибудь наткнется ногой на вершу,-- сейчас тащить ее на берег и вытряхивать рыбу. Сидишь, сжавшись на корточках и, стуча зубами, перебираешь на траве скользящих золотистых карасей...