— Ты покупал что-нибудь?
— Нет, ничего особенного не покупал.
— Тогда я не понимаю, куда можно, ничего не купив, истратить в две недели восемьдесят пять рублей, — сказала Елена Викторовна, пожав плечами. И так как она во всем любила прежде всего ясность, то сейчас же стала высчитывать: — Стол тебе стоил, самое большее, два рубля в день; в две недели это составит двадцать восемь рублей. Так?
— Так, — сказал Кисляков, подумав про себя о том, что стол ему обошелся в двадцать восемь рублей в один день.
— Ну, куда же ты остальные дел? Потерял? — сказала уже тревожно и расстроенно Елена Викторовна.
Кисляков старался припомнить или хоть придумать, куда можно вообще девать деньги. Но от раздражения никак не мог припомнить ничего, кроме этого обеда, о котором боялся сказать, так как наверно Елена Викторовна онемела бы при сообщении, что он на один обед ухитрился спустить тридцать рублей.
— Неужели я не могу пожить хоть раз так, как мне хочется? — сказал он, чувствуя, что бледнеет и что сейчас произойдут серьезные, быть может — непоправимые, события.
— Живи, пожалуйста, кто тебе запрещает, — сказала Елена Викторовна, не замечая его изменившегося выражения, — но знай, куда ты тратишь деньги. А ты не знаешь. Об этом я и говорю.
Кисляков каждый раз в подобных случаях чувствовал себя безоружным, так как, действительно, не мог сказать, куда им истрачены деньги. Но не мог не потому, что не знал, а потому, что они часто были израсходованы по нелегальным статьям. Приходилось невольно играть роль дурачка и растяпы, который сам не знает, куда девает деньги.
И в таком случае она имела полное основание для его же пользы отбирать у него все деньги и требовать отчета. А благодаря этому ему приходилось задолго напряженно придумывать предлог, если деньги нужны были на что-нибудь нелегальное.
— Я тебе не раз говорила, что я только против того, чтобы ты без толку и без смысла тратил деньги. Это всегда ведет к неожиданным осложнениям. У меня за месяц вперед каждая копейка знает свое место, — сказала Елена Викторовна, поднимая обе руки вверх и вперед, как будто взывая к кому-то, — а у него пятьдесят рублей вылетели неизвестно куда. Вот ты так можешь куда-нибудь сунуть, а потом удивляешься, почему я отказываюсь ехать в Ессентуки.
«А, вот в чем дело, — со злобой сейчас же подумал Кисляков, — она для себя старается, чтобы ей было на что в Ессентуки ехать, воздухом дышать и худеть. Это, по крайней мере, откровенно и логично».
Но вдруг его осенила счастливая мысль:
— Ну вот, совсем из головы выскочило! — сказал он. — Я встретил своего товарища по школе, он оказался в ужасном положении, и я дал ему двадцать восемь рублей.
Елена Викторовна некоторое время молчала. Она только пожала плечами. Потом сказала:
— Теперь не такое время, чтобы оделять людей по тридцати рублей. Теперь впору уцелеть только самим. Ты ему дал, а я теперь не знаю, откуда мы возьмем денег до конца месяца.
Кислякову хотелось на это ответить ей чем-нибудь особенно ядовитым, — например, сказать:
«Конечно, где ж тебе знать, когда ты только умеешь от меня готовые получать. А почему я обязан тебе их давать? Это никому неизвестно. В этом случае ты должна быть благодарна моей «растяпости»: только благодаря ей я даю их тебе. И тебе, очевидно, нужны только деньги, а не я».
Но он не сказал этого, а только порывисто встал с дивана, пересел к письменному столу и сжал голову руками, показывая этим, что у него голова сейчас лопнет от таких приятных разговоров.
Елена Викторовна, стоя посредине комнаты, проследила за ним глазами.
— Ты что этим хочешь показать? Хочешь показать, что не хочешь слушать, когда с тобой говорят?
Кисляков молчал. И только возбужденно взъерошил волосы.
— Я попрошу тебя бросить эту манеру истеричной дамы, которую ты усвоил в последнее время. Я веду хозяйство и в праве требовать от тебя отчета, чтобы знать, на что я могу в каждом месяце рассчитывать.
Кисляков решил, что, сколько бы она ни говорила, он не ответит ей больше ни одного слова. Но не удержался и проговорил с намеренной жестокостью:
— Как было хорошо, когда тебя не было! Целых две недели не слышно было никакого крика.
Он сознавал, что говорит неправду, так как Елена Викторовна совсем не кричала, а говорила сравнительно спокойно, но ему хотелось побольнее зацепить ее.
Когда пришла тетка из лавки, они уже сидели в разных концах комнаты и молчали. Кисляков, обхватив голову руками, напряженно, в упор смотрел на статуэтку Карла Маркса, стоявшую перед ним на письменном столе, а Елена Викторовна, с красными глазами, нервно растягивала за кончики на колене мокрый от слез носовой платок.
С тетушкой Кисляков даже не поздоровался, и она вдруг сжалась и на цыпочках прошла за ширму.
Кисляков сидел и напряженно соображал, точно решал головоломную задачу, какой выдумать предлог, чтобы уйти сегодня к Аркадию. Его беспокоило поведение Тамары: она ему ни разу не позвонила после свидания. И ему уже начали приходить в голову тревожные ревнивые мысли.
Вдруг он, сам не ожидая от себя этого, встал и шумно отодвинул кресло, так что сидевшая неподалеку Джери с перепугу пронзительно залаяла на него и убежала под стул, а лежавший на кресле бульдог поднял голову и подозрительно повел на него глазом. Кисляков взял фуражку, пальто и, ни слова не сказав, вышел.
Но в коридоре его догнала Елена Викторовна.
— Если ты хочешь устраивать скандал в первый день моего приезда, — сказала она с совершенно сухими глазами и самым спокойным тоном, — можешь, но потрудись сначала оставить мне денег.
Кисляков сгоряча, не подумав о последствии такого шага, дал ей десять рублей, оставив себе только пять.
— Получите…
И пошел к Аркадию.
XLI
В Аркадии произошла в последнее время большая перемена. Он теперь большею частью был молчалив, чем-то подавлен. Догадывался он об истинном положении дела между женой и своим другом или нет — было неизвестно.
Во всяком случае Кисляков не мог, как прежде, с чистой совестью спросить, что с ним, почему он такой убитый. Приходилось делать вид, что ничего не замечаешь. Но это тоже могло показаться Аркадию подозрительным: почему это его друг стал так нечуток, что не замечает происшедшей перемены?..
И вот теперь, всякий раз, когда он приходил к Аркадию, он чувствовал мучительное неудобство от необходимости поддерживать с ним разговор.
По тому, что Аркадий стал пить, по его связанной, несвободной улыбке Кисляков видел, что Аркадий, пожалуй, догадывается, в чем дело… Но так как он молчал, то Кисляков делал вид, что он не замечает в своем друге никакой перемены.
Оставаться теперь с Аркадием один-на-один было для него мучительно. Поддерживать с ним разговоры о гибели он не мог, так как благодаря дружбе с Полухиным у него никакой гибели не предвиделось. И даже против воли теперь у него мелькали такие мысли о друге, какие бывают у человека успеха по отношению к неудачнику.
Кроме того, в миросозерцании Аркадия замечался огромный регресс: он настолько сильно поправел, даже с наклоном в религию, что Кисляков мог с ним говорить еще в первое время, когда чувствовал себя погибающим и хватался за каждое отрицательное суждение. Теперь он не мог даже серьезно слушать. Но сказать об этом Аркадию было неудобно. Было только несомненно одно: он теперь не с Аркадием. А кроме того, на высокие темы он не говорил еще и по другой причине: Аркадий может случайно узнать о его связи с Тамарой (если не знает уже…) и на самом вдохновенном месте сказать такую, примерно, фразу: «Какой же ты, однако, подлец: говоришь о высоких вещах, а сам под боком у меня живешь с моей женой…».
Поэтому он инстинктивно держался дальше от всяких возвышенных тем, чтобы, в случае чего, не был слишком позорен и неожидан контраст между его словами и поступками. Угрызений совести перед другом он не стал чувствовать с того момента, как только под влиянием перелома во внутренней и внешней жизни Кислякова исчезла общность их положения.