Он против воли стал видеть в Аркадии все черты интеллигента, осужденного на гибель и исчезновение. Кисляков даже умышленно развивал в себе теперь такое представление о друге, так как чем меньше уважаешь человека и чем меньше имеешь с ним общего в самом главном, тем меньше чувствуешь себя виноватым перед ним.

Он старался теперь не приходить, когда Тамары не было дома. Когда же приходил, то глаза его прежде всего ревниво искали на лице друга признаков его настроения: если он был в подавленном состоянии, Кисляков вздыхал облегченно: значит, Аркадий мучится охлаждением к нему Тамары, и, значит, он — Кисляков — может быть за Тамару спокоен.

Когда Кисляков вошел в квартиру, оказалось, что Тамары нет дома и Аркадий один. Он был в старой домашней куртке, короткой по его росту, с короткими, обтершимися на локтях рукавами. Он стоял перед окном и, взбалтывая какую-то жидкость в стеклянной пробирке, смотрел ее на свет.

— Здравствуй, — сказал Кисляков.

Аркадий молча подал свободную руку и стал опять взбалтывать и смотреть на свет. Кисляков почувствовал от него запах вина, но сделал вид, что не заметил этого.

— Ее разве нет дома? (Теперь о Тамаре они почему-то говорили всегда в третьем лице).

— Нет, она не приходила…

— Ты всё со своими опытами? — спросил Кисляков, беря с окна и рассматривая книгу, чтобы не встречаться с другом глазами.

— Да.

Аркадий поставил пробирку в стойку и сел в кресло, глядя в пол и поглаживая колено рукой. Помолчали.

— А она давно ушла?

— Я пришел — ее уже не было. Она каждый вечер уходит…

Аркадий вдруг, точно пересилив себя, взглянул в лицо друга, и лицо его стало виновато-жалким, и в то же время в нем мелькнула решимость сказать что-то важное и мучительное для него.

У Кислякова забилось сердце от мысли, что Аркадий всё узнал.

— А у меня, брат, плохо… — Сказал это, он жалко, через силу улыбнувшись, взглянул на друга.

— В чем дело? — спросил Кисляков удивленно, сняв пенснэ, как будто заявление Аркадия было для него совсем неожиданно и непонятно, и смело поднял на друга глаза, так как по словечку «брат» понял, что Аркадий далек от всяких подозрений по его адресу.

— Плохо, брат, — повторил Аркадий. — Я чувствую, что с переездом в Москву что-то сломалось. Там, в провинции (я только теперь понял, как я был там счастлив), она была спокойнее. Я был счастлив ее любовью, дружеским отношением прекрасных людей — дяди Мишука и Левочки. У нее, правда, иногда бывали приступы острой тоски по большой жизни, которая проходит мимо нее. Но они скоро исчезали. По приезде сюда у нее усилилась и обострилась эта тоска, от невозможности войти в жизнь, проявить свою личность. Столица ее волнует, влечет несбыточными мечтами и близкими соблазнами, около нее эти подруги, девушки по двадцати лет, у которых нет никакого морального и духовного основания, никакой твердой точки опоры. Ты понимаешь, я не обольщаюсь, — сказал, покраснев, Аркадий, — я не обольщаюсь и не уверен твердо, что Тамара будет меня всегда любить так, как она сейчас меня любит. Я хорошо помню первое октября, когда мне исполняется сорок лет, тогда как ей всего двадцать пять.

Я знаю, что может случиться и так, что она встретит какого-нибудь человека и отойдет от меня. Я только молю создателя, чтобы это случилось как можно позднее. Она по своей прямоте и честности скажет мне об этом и даже постарается сделать это как можно мягче. Но… тут никакая мягкость не поможет, — сказал он, горько улыбнувшись и разведя руками.

Ты знаешь, у русского интеллигента, когда его идейная жизнь рушится, когда у него уже нет никакого духовного пристанища на земле, единственно, что остается, это — женщина со своей святой любовью. В наше время гибели всех лучших заветов интеллигенции, это является уже последней святыней… да, последней. — Он помолчал.

— Я сказал тебе, что она может полюбить другого… это я сказал для того, чтобы ты не посмеялся надо мной, над моей самонадеянностью, но у меня есть тайная, глубокая вера в то, что она меня не предаст, не отнимет последнего. У меня есть вера, что она, перестав стремиться к осуществлению личной жизни, вдруг увидит меня около себя, как цель жизни. Велика была подвижническая слава русской женщины. И может случиться так, что моя малютка увидит высшую цель в несении этого креста: жить со старым мужем, у которого переломлен духовный позвоночник, и своей теплотой дать ему замену утраченного. Да, она даст мне замену, и я могу тогда сказать: у меня еще есть вера в величие души русской женщины, которая при всяких условиях жизни остается верна себе.

У Аркадия порозовели щеки и загорелись глаза.

— Я живу мыслью о том, что мы с тобой вместе будем кончать свою жизнь. Кроме жены, у меня есть еще и друг. Ты не поверишь, какие дивные минуты я переживал, когда мы сидели на диване, я и вы у меня по бокам. И она было успокоилась, перестала уходить из дома. В ней опять появилась ко мне нежность. Я видел, как горели ее глаза, когда она слушала, как ты говорил.

А теперь опять… всё хуже и хуже и хуже… А главное — хуже всего, что ее окружает нездоровая атмосфера вырождающегося класса и люди, не имеющие ни идеи, ни социального будущего.

— Чем характеризуется вырождение?.. — продолжал Аркадий, вставая и начиная ходить большими шагами.

В коридоре послышались поспешные женские шаги, и, быстро рванув дверь, вошла Тамара.

XLII

— А, вы здесь? — сказала она, увидев Кислякова, как будто это было для нее неожиданно.

— Да. Ко мне приехала жена, — прибавил он как-то нелепо и некстати.

Кисляков, всё время думавший о том, что нужно Тамару предупредить относительно приезда жены, так был поглощен этой мыслью, что неожиданно для себя сказал это в первый же момент.

— Ах, вот как, — сказала Тамара. — Никто не звонил? — обратилась она к Аркадию торопливым тоном делового человека, который, придя домой, прежде всего интересуется, нет ли каких новостей в его деловых отношениях.

— Нет. А кто должен был звонить?

Тамара на это ничего не ответила и ушла в спальню, где была очень долго, в то время как оба друга сидели молча, потеряв нить разговора, и каждый по-своему чувствуя ее присутствие около себя.

Зазвонил телефон. Тамара быстро выбежала из спальни в своей короткой юбке и отняла трубку у Аркадия, который подошел было к телефону.

Прислонившись спиной к стене и стоя лицом к Аркадию и Кислякову, она начала говорить, покачивая носком туфли, поставленной на каблук, и смотрела на мужа и на Кислякова тем отсутствующим взглядом, каким смотрят, когда бывают заняты разговором по телефону. Этот взгляд всегда необъяснимо раздражает и оскорбляет того, на кого так смотрят в это время, потому что ему кажется, что в эту минуту он перестает быть интересным или любимым человеком.

— Ну, хорошо, — сказала Тамара, соглашаясь на что-то. — Положим, ты меня полторы недели уверяла, что это будет прекрасно… Хорошо, увидим. Приду.

— Что это, какое-нибудь предложение? — спросил Аркадий.

— Так, ничего особенного, — ответила Тамара, не взглянув на него. Она ходила по комнате с тем неопределенно занятым видом, с каким ходят, чтобы не взглядывать в глаза собеседника и избежать необходимости разговора с ним.

Аркадия вызвали зачем-то в институт.

У Тамары мелькнуло тревожное выражение, и она отрывисто сказала:

— Не ходи. Я не хочу, чтобы ты уходил.

— Милая, не могу же я, раз меня зовут, — сказал Аркадий.

Он ушел.

Кисляков долго молча смотрел на Тамару, которая стояла у окна и рылась в рабочей коробочке. Он думал, что ее удивит его молчание, и она спросит, почему он молчит. Но она не спросила.

— Почему ты такая странная сегодня?

— Я такая, как всегда.

— Нет, не такая.

Кисляков подошел к ней, поцеловал ее в щеку. Она стояла пассивно, не отстраняясь и не делая сама к нему никакого движения.

— В чем дело? — спросил Кисляков.