При первом своем появлении Полухин вошел в библиотечный зал. У него были резкие, прямые движения. Он остановился и в первую минуту смотрел не столько на лица, сколько несколько выше, как бы считал, сколько голов перед ним. (Служащие испытывали неудобство от незнания, встать им или продолжать заниматься своим делом). Потом директор поздоровался с ближайшими сотрудниками, как-то неловко, точно в нерешительности подавая руку.

После этого он в сопровождении Гусева обошел все залы, выслушивая объяснения. И почему-то долго стоял перед хранившимися здесь постелью Николая I и двумя его касками. Что так привлекло его внимание в этом, было неизвестно. Он оглянулся по сторонам, ища еще чего-то глазами.

— Реликвии? — коротко сказал он, посмотрев на Гусева.

— Да, — отозвался тот, не зная, взять ли иронический тон по отношению к реликвиям, или почтительный.

Гусев, вернувшись, рассказывал сотрудникам, что новый директор его удивил: почему именно он с таким вниманием отнесся к каскам и постели Николая I.

А сотрудники, оставшись одни, пока он ходил по залам, некоторое время переглядывались. Продолжали они переглядываться и потом, при каждом выступлении, при каждом слове нового директора, чего тот как будто совершенно не замечал. Но они совсем иначе переглянулись, когда со стороны директора прозвучало совсем новое слово: «орабочивание персонала»…

Непосредственным поводом к этому, кроме общей политики, явилось «игнорирование интеллигенцией выдвиженцев из комсомольской среды». И первое выступление товарища Полухина на объявленном собрании и было, вероятно, готовившимся ответом на этот бойкот рабочего элемента.

XI

Ипполит Кисляков в том угнетенном состоянии, в каком обыкновенно идут на экзамен, поднимался по широкой лестнице музея и думал только об одном: чтобы

как-нибудь не встретиться с директором, к которому у него было такое же отношение, какое у него бывало к директору гимназии: ни в чем не виноват, а всё-таки при встрече чувствовал себя виноватым. Хотя Полухин уже не раз говорил с ним.

Он благополучно дошел до своего места, поцеловал ручку у Марии Павловны, почувствовал удовольствие и облегчение от этого и от ее французской фразы, обращенной к нему как к «человеку из общества», раскланялся с остальными, и с особенным выражением дружественности — с теми, кто был у него вчера; потом прошел в архив. У него продолжало быть мучительное сосущее ощущение под ложечкой, точно смертельная тоска неизвестности.

Возвращаясь из архива, он столкнулся с Полухиным, который стоял в зале эпохи Николая I и сосредоточенно осматривался, как будто что-то соображая и обдумывая.

Кислякову, у которого от неожиданности всё-таки екнуло сердце, показалось неудобным пройти мимо, ничего не сказав. И он, остановившись, спросил:

— Что вы так сосредоточенно рассматриваете, Андрей Захарович?

— Здравствуйте, товарищ Кисляков… Что рассматриваю? Так, кое-какая мысль пришла в голову. Только сразу не сообразишь. Потом расскажу, когда обдумаю. А мысль дельная, по-моему. Вам, пожалуй что, понравится, а вашим товарищам вряд ли…

Он повернул лицо к Ипполиту Кислякову, причем живой его глаз смотрел весело и добродушно, а стеклянный в противоположность ему резко и мертво.

Каким-то дыханьем жизни вдруг пахнуло на Ипполита Кислякова от этой фразы, которою Полухин почему-то выделил его из числа сотрудников.

Кислякову неудержимо захотелось узнать, какая мысль пришла его патрону и почему она должна понравиться ему, Кислякову, а его товарищам не понравится. Но какое-то чутье, им самим несознаваемый такт, подсказал ему не делать этого; он, улыбнувшись, только сделал вид, что предположение Полухина относительно товарищей, пожалуй, близко к правде, и не стал спрашивать о подробностях.

При встречах с Полухиным у него против воли и всяких сознательных расчетов появилось чутье в угадывании того, что нужно говорить и чего не нужно. Такое чутье, вероятно, вырабатывалось у прежних царедворцев.

В первый раз вышло так: Полухин, чувствуя себя здесь чужим и одиноким, мимоходом поделился с Кисляковым какою-то мыслью, — поделился просто,

по-товарищески, чего прежний директор не сделал бы, так как всегда хорошо помнил, что он — директор.

Кисляков, настроенный против Полухина, как против человека, который имеет целью вытеснить его отсюда, от неожиданности такого обращения почувствовал вдруг внутреннее размягчение и ответил ему в тон. С тех пор Полухин привык к Кислякову (как к одинаково с ним думающему и чувствующему) и стал обращаться к нему с такой же свободой, с какой обращался к работавшим в музее комсомольцам.

Конечно, он, попривыкнув, мог бы также обращаться и к другим сотрудникам и тем не менее выпереть их, когда будет нужно, как элемент, не соответствующий духу времени и задачам пролетарского строительства. Так что это обращение с двумя-тремя фразами ни от чего еще не гарантировало. Но сегодня Полухин ясно выделил его из всей интеллигентской массы сотрудников. Кисляков почувствовал себя, как ученик, неожиданно для себя получивший первую награду. Только то, что Полухин по своей партийной привычке назвал его по фамилии — «товарищ Кисляков», а не по имени и отчеству, звучало оскорбительно для него, но всё-таки он, вместе с притоком радостного чувства жизни, ощутил в себе всколыхнувшееся чувство благодарной признательности к этому человеку. Это было то чувство, какое он в другое время, с своей интеллигентской точки зрения, квалифицировал бы как чувство «собачьей радости». Интеллигентский кодекс в свое время определял таким образом всякое хорошее отношение к какой бы то ни было власти. И, конечно, то, что в настоящий момент почувствовал Ипполит Кисляков, не могло рассчитывать перед его внутренним сознанием на деликатное определение.

Но он усилием воли подавил в себе сейчас же начавшийся самоанализ.

— Трудно работать без своих людей, — сказал Полухин, — всё еще продолжая стоять и оглядывать зал. — Да еще ни чорта не понимаю на первых порах. Я ведь вижу, как они на меня поглядывают… Думают: приперся мужик в хоромы, как свинья в калашный ряд. И ребят наших тоже не жалуют, всяким манером хотят выпереть. Ну, да это еще посмотрим. Я нынче собираю собрание; вы придете, товарищ Кисляков?

— Конечно, конечно! — почему-то с испуганной поспешностью сказал Кисляков, мысленно отметив в то же время, что он, интеллигент, презирающий всякую власть, сейчас торопится, старается, как канцелярист перед генералом.

— Я вижу, тут задает тон интеллигентщина, — продолжал Полухин. — Их надо немножко почистить. Я им сегодня поставлю это на вид и покажу, кто тут хозяин: пролетариат или они.

Почему так случилось, — потому ли только, что Полухину, как человеку власти, пришла просто фантазия выбрать Кислякова себе в поверенные и выделить его из всей остальной массы интеллигенции в совершенно особую рубрику, или в нем, незаметно для самого, было что-нибудь такое, что действительно выделяло его и делало более близким пролетариату, чем интеллигенции, — он не знал. Но для него это было неожиданным проблеском надежды после той бездны отчаяния, в которой он находился.

Чтобы как-нибудь ответить на последнюю фразу Полухина, Кисляков сказал, стараясь несколько оправдать своих товарищей по работе:

— Конечно, им трудно понять дух эпохи, и кажется, что всякий насильственный поворот ведет только к худшему, — в этом интеллигент проявляется весь с головы до ног; но если на них немножко нажать, они подадутся.

— Правильно! Вот я и нажму. А кому это не по душе, пусть лучше вычищается заблаговременно.

Кто-то прошел по коридору мимо зала. Кисляков оглянулся и увидел Гусева. Сердце у него кувыркнулось от пришедшей ему мысли, что его увидят беседующим (уже не в первый раз) с новым директором и еще, пожалуй, подумают, что он переносит.

Поэтому он вдруг заторопился.

— Что, работать идете? — спросил Полухин.

— Да, пора.