Но зал не огласился.

— Тов. Чуриков, — сказал Полухин, свертывая в трубочку между пальцами клочок бумажки, переданной ему Чуриковым, — ваше слово.

Чуриков поспешно встал, как будто он каждую секунду ждал, что его вызовут, одернул сзади рубашку и, оглянувшись на председателя, начал:

— Мы сейчас слышали заявление одного из представителей омертвевшей касты так называемых ученых. Что он предлагает? «Не выпускайте, говорит, науку на площадь»… А где же она должна быть? В кабинетах? Этот человек совсем не учел нового движения, которое ни в грош не ставит ту науку, которая работает для какого-то неизвестного будущего и не дает живых результатов массам, которые сами хотят добиваться результатов, а не ждать «медлительных» результатов целыми десятилетиями от «жрецов».

Он говорил это с запалом, все время оглядываясь на председателя, как бы справляясь, то ли он говорит и не истек ли его срок.

— С жрецами теперь покончено! — продолжал Чуриков. — Если они не понимают требования времени, мы их выгоним, а науку всё-таки вынесем на площадь!

Он кончил и сел так неожиданно, что сочувствующие комсомольцы и технические служащие с незначительной частью молодой интеллигенции пропустили момент и не успели зааплодировать. Секунда прошла в молчании, и только тогда раздались вызывающие и торжествующие аплодисменты.

Чуриков, стараясь казаться спокойным, как Полухин и Маслов, возбужденно лохматил волосы и оглядывался то в одну, то в другую сторону, откуда ему делали знаки свои.

Полухин, встав, сказал:

— Товарищ Чуриков по существу сказал правильно. Я думаю, что обе стороны дали исчерпывающую оценку, каждая по-своему. Распространяться не будем. Угодно будет собранию принять следующую резолюцию…

— Просим, — сказало несколько голосов, в то время как первые ряды всем неподвижным своим видом оправдывали французскую поговорку.

— …«Заслушав доклад тов. Полухина о строительстве музея, мы, собравшиеся на общем собрании сотрудники, заявляем, что работа в музее должна быть в корне перестроена по принципам марксизма.

В советском научном учреждении нет места той науке, которая работает «медлительно» и не идет в ногу с современностью, а тянет назад.

Мы решительно отмежевываемся от некоторых, чуждых нам элементов, (интеллигентская часть возмущенно переглянулась), осмеливающихся проводить идеалистическую линию в научной работе и бросать оскорбления по адресу научных советских учреждений».

— Кто против этой резолюции? — спросил Полухин, обводя собрание взглядом, причем не только стеклянный его глаз, но на этот раз и живой, смотрел особенно остро.

В зале было молчание.

— Резолюция принята единогласно, — сказал Полухин.

XIII

Елена Викторовна с самого утра начала собираться к отъезду.

Прежде всего золотые вещи отнесла на сохранение соседке Звенигородской, с которой она, в противовес общей розни, очень дружила, и они даже поверяли друг другу все свои тайны. Отнесла ей, так как не надеялась на то, что муж будет аккуратно запирать комнату. Но день выдался очень тревожный, и сборы сильно затормозились.

Во-первых, принесли счет за электричество; так как деньги собирала она, то хотела наскоро отделаться и продолжать сборы, ни повторилась та же история, что и каждый раз: одного нет дома, а жена «не знает» (что собственно тут знать?); там муж дома — жены нет, а деньги у нее; у того денег сейчас, как на грех, нет, поэтому он просит внести за него. А на кухне жены слесарей подняли крик за то, что плата неравномерно распределяется.

— Вы сколько огня-то жжете! — кричала одна, сразу переходя в наступление. — А как платить, так наравне с нами!?

И правда, у слесарей горело под потолком только по одной лампочке, излучавших желтоватый тусклый свет. И ложились они в десять часов, а штукатуры — так те вовсе не зажигали электричества и, поужинав из общего котелка, валились почти засветло спать, чтобы завтра раньше всех встать и уйти на работу.

— У вас тут лампа, там лампа, на з…е лампа! — кричала слесарша, сдергивая с головы платок и комкая его зачем-то в руках.

— Да ведь это учтено! — кричала уже в свою очередь Елена Викторовна. — Каждый платит за столько ламп, сколько у него записано.

И тут же не удержалась (о чем сама потом пожалела) и кольнула жену слесаря:

— Вы думаете, это — достоинство, что вы огня мало жжете? А мало жжете потому, что некультурные люди, и у вас никаких духовных и умственных потребностей нет.

— А-а! У вас «учтено», а у нас «потребностей нет»!? А кто лишнюю лампу в сто свечей ввинчивает? Это тоже умственным трудом занимаетесь? Знаем мы, каким вы умственным трудом занимаетесь. Всё известно!..

А тут уже высыпали из всех дверей жильцы, жадные до всяких скандалов, и ребятишки. Бульдог, запертый в комнате, бесновался там и скреб лапами в дверь, так как, вероятно, думал, что хозяйку обижают.

Потом Софья Павловна Дьяконова подралась с мещанкой из-за чуланчика, за который они боролись и уже подали друг на друга в суд. Софья Павловна хотела положить белье в ванну для стирки, а там уже оказалось белье мещанки; она выкинула его и потом, сломав дверь спорного чуланчика, повыкидала оттуда всё мещанкино тряпье, которое там было. Та увидела и с криком, с каким, вероятно, индейцы нападают на свои жертвы, чтобы оскальпировать их, вцепилась ей в волосы.

Все их уговаривали бросить, а два японца стояли у дверей своей комнаты и, закинув вверх головы, лаяли издали, то вместе, то вперемежку.

— Боже мой, интеллигентная женщина! — говорила Елена Викторовна, взявшись руками за голову и уйдя в свою комнату.

Когда драка в коридоре была окончена, к ней пришла, прямо в шляпке и своем синем английском костюме, Звенигородская, к которой она часа полтора назад отнесла золотые вещи. Тонкое красивое лицо ее с локонами золотистых волос, выбивавшихся из-под шляпы, имело измученный вид. Она села на диван и молча снимала перчатки с тонких пальцев, очевидно, не в состоянии начать говорить.

Потом сняла перчатки, вытянула их и, положив на колени, рассказала, что муж выгоняет ее из комнаты, и она в свою очередь подает в суд на мужа о выселении его.

— Надо бороться, — сказала она, безнадежным жестом разводя руками, — что же мне больше делать! Ведь подумать только, что месяц еще тому назад он шагу не давал мне сделать, предупреждал каждое мое желание, и я помню (она проглотила слезы), мы стояли у окна, и он, рассказывая мне что-то, гладил меня по голове… и вот теперь…

— Боже мой, интеллигентный мужчина! — сказала Елена Викторовна. — Неужели уж ничего не осталось святого в жизни? Никакого, хоть минимального, благородства, и везде только расчет и только интересы собственной шкуры?

— Но теперь, когда он убил мою веру в человека, — продолжала Звенигородская, наскоро проведя платком по мокрым глазам, — я уж пойду на всё! Пусть буду голодать, продавать вещи, но отравлю ему жизнь. У меня есть друзья, которые поддержат меня.

Елена Викторовна сочувственно слушала ее, сама готовая заплакать, и на слова Звенигородской о том, что у нее есть друзья, которые ее поддержат, нежно погладила ей руку, но в то же время у нее мелькнула испуганная мысль: не напрасно ли она отдала ей на сохранение свои золотые вещи.

Эта мысль с такой остротой вонзилась ей в мозг, что она никак не могла ее прогнать. Сочувственное выражение сошло с ее лица и появилось напряженно-тревожное. Она даже невпопад отвечала своей собеседнице и все думала о золотых вещах.

Просить их обратно сейчас же вслед за словами Звенигородской, что она «будет нуждаться и продавать свои вещи», было неудобно. Не только неудобно, а для интеллигентного человека совершенно невозможно. А тут вошла профессорша в пенснэ и своем старомодном платье, пахнущем нафталином, и спросила совета, чем лучше мыть собак.

Звенигородская сейчас же попрощалась, встала и ушла.

XIV