Изменить стиль страницы

Мумби первая очнулась, нарушив сковавшее всех молчание:

— Мне пора идти. Наверное, и у нас уже развели огонь. Не надо расстраиваться из-за этого митинга… и из-за Муго. Нужно думать, как жить дальше.

— Да, надо отстраивать деревню, — поддержал ее Варуи.

— И о завтрашнем базаре нельзя забывать, и о полях, которые пора готовить к севу, — добавила Вам-буи, старательно разглядывая что-то за пеленой дождя.

— И о детях, — заключила Мумби, вставая и снова накрываясь мешком. Потом неожиданно она обернулась к ним, посмотрела на этих умудренных жизнью стариков, способных открыть молодежи секрет счастья. — А в тот вечер, после митинга, кто-нибудь из вас видел Генерала Р?

Вамбуи подняла на нее глаза, и в них вздрогнул страх. Варуи, не поворачиваясь, ответил первым:

— Я не видел его после того.

— И я тоже, — отрезала Вамбуи, тоном, который не допускал дальнейших расспросов.

Мумби ушла. Вскоре поднялся и Варуи, все еще бормоча себе под нос: "Все пошло неладно. Глаза его меня провели, ох уж эти глаза. Стар я становлюсь, видеть стал хуже".

Вамбуи сидела в прежней позе, глядя на дождь и серую мглу еще несколько минут. В хижину заползали сумерки. "Пожалуй, не нам было его судить", — пробормотала она. Потом она встряхнулась, прогоняя одурь, стараясь сосредоточить мысли на простых, насущных заботах. Надо зажечь лампу, надо подмести пол, грязь какая — стоит только запустить… Но так и не встала с места.

ХАРАМБЕ

Цоследний лагерь, в котором сидел Гиконьо, назывался Вамуму. Его там продержали год. Заключенные работали на строительстве ирригационной системы в долине Мвейя, неподалеку от Эмбу, — превращали безжизненные равнины в рисовые поля. Орудуя заступом, Гиконьо часто поглядывал туда, где за кромкой плоскогорья поднимались горные кряжи, отделявшие Эмбу от Укамбани. Он знал, что земля за горами — это Вакамба. И все же ему чудилось, что там, за горой, его дом и Мумби.

В одно ясное утро он различил на горизонте Кириньягу — снеговой пик, вонзившийся в небо, и растрогался до слез. Не то чтобы он был так уж чувствителен к красотам природы. Но вид легендарной горы, ее гордой вершины, парящей над землей в дымчатом ореоле, разбередил ему душу.

Теперь, в госпитале Тиморо, поправляясь после своего дурацкого падения, Гиконьо заново ощутил пережитое тогда чувство. В больничных палатах стоял тот же терпкий резкий запах, что и на разогретых солнцем заболоченных берегах реки Таны. В Мвейе в тот самый день он вновь задумался над узором для скамьи. Идея наконец обретала конкретные формы. Он рыл яму в болотистой, глинистой почве под палящим солнцем. И думал: он вырежет скамью из твердого ствола дерева муири, растущего у Кириньяги, на отрогах Ньяндарвы. Скамья будет на трех ножках в виде угрюмых фигурок с вытянутыми лицами, согбенных непосильным бременем. На сиденье он изобразит реку и оросительный канал. Подле канала будет лежать мотыга или заступ. И много, много дней потом Гиконьо все думал, как лучше украсить скамью. Позы фигурок постоянно менялись, он прикидывал так и этак, пробуя различное положение их плеч, рук, голов. А как изобразить реку, какое взять для этого дерево? Может, вместо мотыги вырезать пангу? Он заставлял себя подолгу думать над мельчайшими деталями — это отвлекало от смертельной усталости. Он мечтал скорее выйти на волю и сразу взяться за скамью.

Теперь, в госпитале, его снова обуяло желание осуществить свой давний замысел. Он провел в Тиморо уже четыре дня. И не считая того, первого, все время думал о Муго, о сделанном им признании. А он, Гиконьо, смог бы набраться храбрости и рассказать людям о шагах по цементу? По ночам он припоминал всю свою жизнь, все, что выпало на его долю в семи концлагерях. Что же все-таки эти годы дали ему? Совесть беспокойно шевелилась в груди. Он смалодушничал, изменил клятве. Какая же разница между ним и Каранджей, и Муго, и теми, кто открыто изменил народу, служил у белых ради спасения своей шкуры? У Муго хватило смелости признать свою вину и принять заслуженную кару. Но при одной мысли о том, что он может потерять, Гиконьо содрогался. Каждое утро Мумби и Вангари приносили ему еду. Сначала он старался не говорить с Мумби. Даже смотреть в ее сторону было мучительно. Но когда он услышал о поступке Муго, ему захотелось представить себе ход ее мыслей и рассуждений. Что скрывается за внешней невозмутимостью ее лица? Что думает она о Муго, о его признании? Теперь он томился желанием поговорить с ней — поговорить о Муго, о своей собственной жизни. Что бы она сказала о гулких шагах по цементу, которые до сих пор преследуют его? И еще одна мысль закралась в голову: он никогда не задумывался над тем, что может стать отцом детей Мумби. Теперь вдруг ему стало любопытно, на кого бы больше походил ребенок?

На пятый день ему вспомнилась Мвейя, и он беспокойно заерзал на койке, рискуя потревожить больную руку. Сначала воспоминание едва тлело слабым огоньком, но чем дольше он думал, тем сильнее загорался желанием взяться за резец. Как только он выйдет из госпиталя, сразу начнет скамью, другие дела подождут. И снова он до мельчайших подробностей пытался представить себе узор, и снова искал положение для фигурок. Теперь он выточит худенького человечка со скорбным лицом, согбенными плечами и ношей на голове. Его правая рука протянется к женской руке. У женщины будет тоже печальное лицо. А третья фигурка — ребенок, на головке которого соединятся мужская и женская рука. А сиденье? Может, вырезать на нем заросшее сорняками нераспаханное поле? Мотыгу? Цветущий горох? Ну, да это он решит позднее.

На шестой день Мумби не пришла в госпиталь. Гиконьо был уязвлен и сам удивился тому, с каким нетерпением ожидал ее прихода. Весь день он места себе не находил, терзаясь в догадках, что же с ней могло приключиться. А вдруг она вообще решила больше не навещать его? Разозлилась на его тупое молчание? Он с волнением ждал следующего утра. Если она…

Но она пришла, на этот раз одна, без Вангари.

— А вчера? — укоризненно буркнул он.

Мумби усаживалась на краешке кровати.

— Ребенок заболел, — просто сказала она.

— Что с ним? Что-нибудь серьезное?

— Наверное, простуда…

— Ты водила его к врачу?

— Да, — отрывисто сказала она.

Гиконьо снова старался не глядеть в ее сторону: кажется, Мумби не терпится поскорее уйти.

— Когда тебя выписывают?

— Через два дня. — Теперь он повернулся и на мгновение встретился с ней взглядом. Она тут же отвела глаза. Он удивился, заметив, что она утомлена. Раньше он не замечал, чтобы она выглядела усталой. Что это с ней?

— Ну вот, — сказала она. — Пожалуй, я завтра не приду и послезавтра тоже. — И она стала складывать пустую посуду. Ему хотелось крикнуть: "Не уходи", и внезапно, неожиданно для себя, он выпалил:

— Давай поговорим о ребенке.

Мумби, уже поднявшаяся, изумленно повернулась и села снова, испытующе глядя на него.

— Здесь, сейчас? — спросила она, ничем не выдавая волнения.

— Да, сейчас.

— Нет, нет, только не сегодня, — ответ звучал непреложно, точно она уже привыкла к своей независимости. Гиконьо поразила твердость в ее голосе — раньше такого не было.

— Ну хорошо. Подождем, пока я выйду из госпиталя, — сказал он и после неловкой паузы добавил: — Ты бы вернулась домой, развела огонь в очаге, не то все придет в запустение.

Некоторое время она раздумывала над его словами, отвернувшись в сторону. Потом снова взглянула ему в глаза:

— Нет, Гиконьо. Я не верю, будто можно одним махом все исправить. Мне пора: ребенок нездоров.

— Ты придешь завтра? — спросил он, не в силах скрыть свое волнение и страх. Он сразу понял, что отныне ему придется считаться с ее мнением, с желаниями и чувствами новой Мумби. И опять она ответила на его вопрос не сразу.

— Может, приду. — И пошла к выходу решительной, упругой походкой, немного грустная, но независимая и уверенная в себе. Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за дверью.