«Когда же тебе откроется наконец разница между видимым и истинным?»
В семейной войне, разразившейся после смерти столь любимого мною отца, Шевалье укреплял мои позиции своими язвительными советами, порожденными недостатком почтения к законам, установленным Богом и писанным человеком. Нотариус как мог оттягивал мое вступление в права наследования. Но завещанный мне отцом капитал и проценты с него позволили мне, ни в чем не зная нужды, обеспечить материальную сторону моего плана. Лулу же получила свою долю в нашем консульстве в Нью-Йорке, и с тех пор мы больше о ней не слышали, как будто тамошние амфитрионы-чревоугодники между делом проглотили и ее.
Незадолго до смерти отец рассказал мне один случай из моего детства — сама я его совершенно не помнила. Давно, в самом нежном возрасте, я прямо-таки влюбилась в куклу, которая умела ходить, если ее завести. Однажды я спросила, почему она не ходит сама, почему нужно обязательно повернуть ключик. Кто-то из слуг сказал: потому что она не живая, а игрушечная. И будто бы я, мало у кого найдя понимание и сильно встревожив отца, ответила на это:
«Когда-нибудь у меня будет настоящая кукла, живая».
Как любил Шевалье фотографии, на которых мы сняты с Бенжаменом за пианино, играющими в четыре руки! Они были наклеены на последние страницы альбома, хранившегося у моего отца.
Когда Лулу сбежала, бросив Бенжамена, служащий родильного отделения доставил его к нам домой. Я помню, как в первые месяцы его ночные вопли вызывали неистовую ярость матери, что не мешало ей с той же силой ненавидеть дочь.
«Весь в Лулу будет, дурная кровь».
В первое время я считала его помехой и обузой. Страсть отца к этому противному пискуну неприятно поразила меня. Вечерами, вернувшись из своей конторы, отец бегом бежал, даже не сняв шляпу, к колыбели странного самозванца и как только не кривлялся и не гримасничал, привлекая его внимание. Он отдавал распоряжения и расточал указания, чтобы младенец рос здоровым. Когда тот заболел, отец перестал ходить в клуб и ночи напролет просиживал у колыбели.
В одну из тех ночей мать вытащила на свет Божий, хоть дело было в потемках, узел запутанной интриги:
«Отец ребенка — капитан корабля Моратен. Эта шлюха Лулу путалась с ним, неужели тебе не гадко видеть под нашим кровом плод подобного союза? Ублюдку самое место в приюте. Когда ты отправишь его туда, чтобы духу его здесь не было?»
«А я-то думал, что капитан был твоим ангелом-утешителем».
Отец не испытывал ни малейшей гадливости, всем сердцем любя существо, рожденное от связи любовника его жены с его собственной дочерью.
Но я — мне так омерзительно было услышать из уст матери подтверждение всему тому, о чем перешептывались слуги! Словно мало было других горестей!
Мне приснилось, как женщина верхом въехала в храм, чтобы положить мадригал к ногам возлюбленного, а тем временем слон с башней на спине плыл по воздуху.
Я обратила внимание, что Шевалье выражался внятно, только когда, растерявшись от бурного напора враждебности, пытался увильнуть или осадить невежду. Надо было слышать, как он разговаривал с жандармами! Он изъяснялся с такой ясностью, словно речь его была открытой книгой; мне, однако, столь же наивно, сколь и заносчиво, говорил так:
«Чем ты забиваешь себе голову! Радуйся, сияй! Скачи себе заводным кузнечиком среди зеркал и меланхолий!»
А что же я — у меня не было ни его двусмысленной речи, ни обрывков теории, как у него, на все случаи. Какой непосильной представала передо мной простая задача — твое зачатие.
Между тем я уже намечала основу твоего будущего воспитания. С каким воодушевлением развивала я твой ум и логическое мышление, ни в коем случае не в ущерб естественной простоте. Я все время просчитывала: сколько ты будешь отдыхать, какой пищей питаться для скорейшего восстановления клеток, ослабленных каждодневным трудом. Я чувствовала себя архитектором и проектировщиком, и ливень догадок и предположений бодрил мое воображение.
Как часто поднималась я чуть свет, чтобы творить твою жизнь!
Ты научишься извлекать чистый свет, думала я, и пронесешь его над зримым миром, чтобы достичь подлинной сублимации. Все пути откроют для тебя знания и благость. «Моя боготворимая дочь» — так я уже называла тебя.
Мне и в голову не приходило, что ты можешь родиться мальчиком. Как я жила тогда, пронзаемая нетерпением!
Семь раз обошел Иисус Навин стену Иерихонскую, прежде чем она обрушилась. Семь раз облетели лебеди остров Делос, и лишь на восьмом круге родился Аполлон.
Какой же круг завершаю я, спрашивала я себя, и сколько еще неудач мне предстоит потерпеть, прежде чем я встречу того, кто породит тебя?
Но, несмотря на все эти осечки, я не расставалась с надеждой. Я с готовностью принимала и, не теряя головы, анализировала все, что было моей и твоей судьбой.
И я пришла к единственно правильному решению — довериться себе; это было существенной частью воплощения моего замысла.
Когда Бенжамен порой хныкал, жалуясь на головную боль, отец с безграничным терпением растирал ему виски. Мать же, уверенная в своей безнаказанности, отпускала в его адрес, скорее брезгливо, чем насмешливо, злые шуточки.
Как нежно и бережно мой столь любимый отец массировал там, где болело! Его душа в союзе с пальцами врачевала тело и впитывала страдание внука. А в моей голове уже тогда родились мысли о твоем здоровье. Благодаря самому совершенному образованию, думала я, которое я дам тебе с колыбели, у тебя будут три бесценных дара: мудрость, успех и счастье. Ты станешь зеркалом, в котором отразится человечество.
«Ну что за вздор! Будет тебе грезить наяву о дочери! Лучше отдайся воле волн в океане, освещенном огоньками мятных светляков».
Шевалье плел особенно замысловатые речи, изрекая вечные свои глупости, когда будто бы не понимал, о чем речь.
«Моя дочь будет жить под сенью венца природы — древа жизни».
«А, все ясно, когда ты начинаешь молоть вздор, это значит, что тебе опять дали от ворот поворот».
«Весь человеческий опыт не может мне помочь».
«Ты хочешь сказать, что мужчины удирают от тебя, точно испуганные жеребчики?»
«Стоит мне сказать без обиняков, чего я жду от них, — и они, краснея, в страхе бегут прочь».
«Нет больше мужчин. Все вымерли в девятнадцатом веке. Только мотыльки с моноклями остались».
«Сегодня я виделась с сыном нотариуса — помнишь, я говорила тебе, что он за мной ухаживал? Мы уединились, и я сообщила ему, что подготовилась и помылась и что у меня сейчас самые благоприятные дни менструального цикла. Ну вот, и как только я попросила его о плотском соитии, он убежал без оглядки, как будто в него плюнули».
«Нет больше ни бойцовых петухов, ни пропыленных глоток, ни военных парусников, ни ублаженных утроб, ни крепких теплых корней, остались одни желторотики-невротики пустоголовые».
После смерти столь любимого мною отца Шевалье стал часто приходить ко мне домой, без тени страха или смущения, и мы играли на пианино в четыре руки, как раньше с Бенжаменом.
В трехлетнем возрасте Бенжамен, ничего не имея против, оказался под моей заботливой опекой. Когда, не посчитавшись с пылкой привязанностью мальчика, его отправили в консерваторию, ему сравнялось девять лет. До тех пор ноги его не было ни в государственной школе, ни в каком-либо частном учебном заведении; всему, что он знал и умел, научила его я: читать, писать и главное — играть на пианино. Но сколько я наделала ошибок, и каких серьезных! Видно, чувства у меня были до такой степени возбуждены, что это не могло не сказаться на моих умственных способностях. Но с тобой — другое дело, я была уверена, что на сей раз не дам захлестнуть себя бесконтрольным эмоциям, которые помешают мне выполнить мою задачу.
Отец знал, что Бенжамен просто изумительно для своих лет играет на пианино. Однажды он с гордостью привел его в клуб, желая поразить своих друзей. Они действительно были поражены, да так, что после этого Бенжамен отправился — скорее пленником, нежели по собственной воле — в консерваторию, где с триумфом дал сольный концерт. Никакими средствами нам не удалось потом его вызволить. Лулу подписала все необходимые бумаги, чтобы его передали министерству на полное попечение. Вскоре он начал гастролировать под строгим надзором профессора консерватории, который занял место, прежде принадлежавшее мне.