Уход отца ранил меня до того глубоко, что боль вонзалась, чудилось мне, шипами отчаяния. Как могла смерть так поразить меня, всегда считавшую ее признаком отлаженной и разумной деятельности Природы! Мысль о том, что я никогда больше не увижу столь любимого мною отца, переполняла меня глубокой скорбью, которая отравляла, разлагала, смердела, но этот неотступный недуг ощущался не обонянием, но рассудком.

Однако мне не след было унывать и тем паче поддаваться отчаянию. Ведь я должна была поселить на земле тебя и отвести от тебя несчастья, чтобы ты никогда не изведала горя и печали.

Да, во все часы моей жизни, и на тропках волнений моих, и на торных дорогах уныния, я думала только о тебе. Мои жертвы были чисты от язвы корысти, которой я не ведала.

XIII

В те дни после смерти столь любимого мною отца Шевалье старался ненавязчиво наставлять и утешать меня. Советы его порождались превратным истолкованием моего горя, но его утешения порой могли оправдать меня в собственных глазах и приободрить. Как глубоко погрузилась я в пучину страдания!

Я горячо любила отца за его доброту и благородство души. Ему недоставало мудрости, но что с того? Зато ум его до самого конца — и тому были убедительные и неопровержимые доказательства — был здрав и ясен. Мать открыто изменяла ему; незадолго до его смерти она разделила очередного любовника с Лулу. Да, они обе наперебой тешились с отцом Бенжамена и посмеивались, на позор семьи и к вящему негодованию родных. Лулу с матерью веселились в кабаках, чуждые благости. Чистота, замершая и поблекшая, прятала от них свой лик. Лишь одно их воодушевляло — бездумная змеиная исступленность. Им был мил разъедающий яд лжи, они жили и дышали ею, и она, как червь-вредитель, пропитывала все своей отравой.

Голову моей матери украшала буйная пламенеющая шевелюра. Как не похожа на них обеих, я знала, будешь ты! Но отец — с какой глубокой печалью взирал он на ненасытный и вызывающий разврат своей супруги.

«Это саламандра, что живет огнем и питается жаром пламени».

И Лулу представлялась мне не сгорающей в огне ящерицей. Обе оставались собой, даже когда предавали пламени все самое святое. Быть может, поэтому друг друга они ненавидели с такой жгучей злобой. Когда Лулу сбежала в Нью-Йорк, именно мать не позволила оставить в семье Бенжамена. Это она добилась, чтобы его сдали службе призрения!

Бенжамен, чего я меньше всего ожидала в то время, круто изменил мою жизнь. Мне было тринадцать лет, а ему четыре, когда я начала учить его музыке. Это и стало искрой жизни, которая зарядила энергией неживую материю. До той поры суть моего существа была скрыта, темна, холодна и несовершенна.

Как любил отец Бенжамена, хоть и иной любовью, совсем не похожей на мою! Но он так и не сподвигся прояснить тайну его пребывания среди нас.

XIV

Шевалье не довелось узнать ни мою мать, ни Лулу, ни Бенжамена. Всех их уже не было со мной, когда он так внезапно ворвался в мою жизнь.

«Сестру твою и мать, насколько можно понять по твоим рассказам, я представляю себе среди ливней и сполохов, ключевой воды и пепла, корней и локомотивов, отягощенными бременем желаний и меланхолии».

Как тяжко было мне постигать точный смысл фраз Шевалье! А может быть, он и сам не смог бы вычленить основу в узоре своих речей. Я подозревала, что в его глазах Бенжамен, Лулу и мать составляли троицу, причем не случайную, а взаимодополняющую.

С какой нежностью отец наставлял меня, пока был жив; я была в его орбите, Лулу же тяготела к омуту матери. Обе они с удовольствием потакали своим низким и подлым инстинктам. Для них было немыслимо сказать правду, если изобличение во лжи грозило их благополучию.

Как не похож был на них отец! Для него были святы нерушимое слово, искренность и честь. Когда я достигла сознательного возраста, он позволил мне читать любые книги из своей библиотеки. По крайней мере, говорил он, я почерпну из них строгие принципы. Сколько часов, наполненных и незабываемых, провела я, читая подле него! В иных сочинениях за канвой событий, служившей лишь оболочкой, я провидела нагую истину. За три месяца до твоего зачатия я прочла одну книгу — чистую, правдивую, незапятнанно безгрешную, — она духовно возродила меня и указала путь к блаженству. Страница за страницей ученый автор, без лести и угодничества, вливал в меня свое видение мира — дивно ясное, неукоснительно верное и такое простое!

Сестра же моя предпочитала блуждания впотьмах и в дебрях. Она поступала подобно приверженцам первобытного хаоса — только, упорствуя в своем ослеплении, называла его «страстью». О как, без малейшего уважения к себе самой, подвергала она свое тело пороку, разнузданности и поношению!

Однажды — ей тогда едва сравнялось тринадцать лет, но беспорядочная жизнь, полная сумасбродств и праздности, уже испортила ее — она вернулась так поздно, что отец сказал ей:

«Когда-нибудь ты узнаешь, как семя земли смешивается с песком пустыни, ночной порой, в триедином символе смерти».

XV

«Когда я излагаю им свой план, они в ужасе бегут от меня со всех ног. А ты — почему ты не поможешь мне стать матерью?»

Тут же вдребезги разбив мои иллюзии, Шевалье посмотрел на меня ошеломленно; он знал, что его плоть не могла глубоко затронуть мое тело.

«Ты вполне годишься, чтобы содействовать изменению моего состояния в нужную сторону».

Он ответил одной из своих замысловатых тирад, приятных моему слуху, но не моему разуму, ибо так трудно было добраться до их сути.

«Ты хочешь, чтобы мы совершили плотский акт на длинном, как шезлонг, каменном ложе, в окружении томных архангелов грез?»

«Я прошу тебя всего лишь оставить в моем чреве немного семени».

«Мой бедолага умеет поднимать свой ятаган и изливать свой пыл лишь в волосатое мужское тело».

«Мне не надо от тебя ни нежности, ни любви, только посодействуй мне несколько минут, чтобы в моем чреве завязался плод».

«Что ты такое говоришь! Я уже проникся к тебе нежностью! Я люблю тебя в мокрых лилиях, как младшую сестренку с глазами цвета ночи. Я смотрю на тебя, когда ты идешь ко мне, и мне кажется, будто ты летишь среди деревьев, зацепившихся ветвями за звезды. Но не требуй от меня того, чего я не могу тебе дать».

«Ты не принимаешь меня всерьез».

«Еще как принимаю, но созданный тобой образ выглядит донельзя опутанным условностями и слишком чопорным. Ты готовишься к грядущим испытаниям — такая правильная, такая церемонная, и это твое ученое позерство настолько забавно, что трогает душу! Ты же говоришь как чудаковатый ископаемый университетский профессор».

Шевалье умел даже теми слабыми проблесками, что вспыхивали в его неотесанном разуме, заставить меня грезить наяву. В мгновение ока он мог превратиться из профана в посвященного, духовно переродиться. Вовсе об этом не задумываясь, он становился блаженным или, наоборот, противился обновлению, отвергая духовную красоту и простоту. От своего ума, беспечного и циничного, он жил не в ладу с самим собой, и ему было лучше и покойней в одиночестве, чем с людьми.

Но и Шевалье не захотел стать твоим отцом.

XVI

Я никогда не унывала, нарываясь на отказы, однако все же сказала Шевалье, что он не понимает меня.

«Понимаю, еще как понимаю. Я и сам бы не отказался познать материнство, почувствовать, как вздувается мой живот, волнами, живой погремушкой. Да я был бы на седьмом небе, появись из моего чрева, вот здесь, между мужскими ляжками, кровавая магнолия и взреви она диким бычком! Какое счастье быть матерью!»

Получая от этого все больше удовольствия, он действительно чувствовал себя матерью через меня. Порою мне казалось, что даже я не ждала твоего рождения с таким пылким нетерпением и такой радостью, как он. Твердо решив придерживаться философской доктрины моего замысла в ее традиционном выражении, я в беседах с Шевалье была лишь теоретиком, он же, сгибаясь под бременем легкости, всегда предпочитал ровному свету умозрительных построений пламенеющий факел практики.