XXXVII

Как быстро позабыл Шевалье все свои клятвы в верности! Сколько раз, оставляя Абеляра в душевном смятении, исчезал он ночами! Он возвращался на рассвете, разбитый и безутешный, без следа радостного возбуждения, в котором уходил, ибо его недуг коренился в области духа, а не в каком-либо органе.

«Что я могу сделать, красавица моя, для твоей балерины? Или, может быть, ты посвятишь ее волшебному искусству растворяться словно утренний туман?»

Как до крайности удручал он меня, называя тебя «балериной».

Шарахаясь от нужды, Шевалье не знал меры в пороках. Избыток чувств его мог выплеснуться безудержным весельем, мог и нахлынуть невыносимой тоской. Порой его мучило раскаяние.

«Это я сосу его кровь, а не туберкулезные палочки. Я живу за его счет, кормлюсь плодами его трудов, сплю в доме, за который он платит, и вдобавок, пользуясь тем, что он слаб, обманываю его. Как жжет его молчание мою нечистую совесть!»

Абеляр никогда не пенял другу; о его ночных похождениях он не обмолвился ни словом и не позволил себе даже тени упрека.

«Я прекрасно вижу, что происходит, он же грызет землю под покровом одиночества».

Шевалье чередовал остроты с патетикой, пестротой своих речей убавляя их серьезность. Он насиловал язык антраша и пируэтами, чтобы собеседник проникся тонкостью его ума, горестями его сердца и порывами исступленной страсти. Но я, памятуя о своем долге перед тобой, старалась все уразуметь и истолковать. С какой проницательностью вникала я в суть, призывая на помощь истину и беспристрастность суждения!

Душу мою охватывало несказанное облегчение, когда я, с радостью и упорством предаваясь расчетам, чувствовала, как ты прорастаешь в моем чреве. Я думала о том, как с самого рождения ты будешь покорять сердца, не уязвляя умов. Как истово, все с большим упоением верила я в тебя! Я уже так тебя любила!

XXXVIII

Как часто в те девять месяцев моей беременности, оставаясь наедине с собой, я грезила о тебе! Однажды во сне я увидела тебя под аркадой — ты держала толстую открытую книгу и показывала мне пальцем изречение, которое я никак не могла прочесть. В стенах, казалось, царил покой, но я увидела, посмотрев в зеркало, как мускулистая силачка душила гиену, а две юные девушки застыли, сплетясь в объятии, равнодушные к этому жертвоприношению. Внезапно луч света озарил аркаду, и я наконец прочла: «Знание превыше любви и силы».

Я была убеждена, что ты отринешь хаос модных культур, едва забрезживших во тьме варварства, что в тебе осуществится сплав большого, разностороннего ума с логическим мышлением. А я буду помогать тебе в этой миссии, чем смогу, я стану твоей покорнейшей рабой. И сколько радостных зорь взойдет для нас!

«У моей дочери не будет детства».

Таково было мое решение, возмущавшее Шевалье, который возводил его в ранг изощренной гордыни.

«Знаешь, чего ты хочешь? Сделать из нее синий чулок, ломаку, которая будет задирать нос, как ты. Оставь ты свои профессорские замашки. Неужели ты превратишь детство своей дочки в траурное бдение, неужели лишишь ее игрушек-погремушек? Нет, пусть она играет с грязью и цветами среди воздушных змеев, дрейфующих на ветру, и ящериц, дымящих чинариками».

Незадолго до твоего рождения я впервые увидела издали Абеляра — он сидел на каменной скамье в саду своей виллы. Выглядел он много старше Шевалье. От него веяло таким покоем — казалось, будто делом его жизни было выражать истины, которые Шевалье собирал, сам того не ведая, ибо был глух к призывам прямоты.

«С балкона моей комнаты я видела Абеляра».

«Он думает, что может заразить тебя и твою дочь тоже. Поэтому он не хочет общаться с тобой. Приходится считаться с причудами чахоточного».

XXXIX

«Позвольте мне по-прежнему избегать встреч с вами. Так будет лучше, когда придет время, для вашей дочери».

С этим письмом, которое послужило мне хоть каким-то утешением в моем горячем желании увидеться с ним, Абеляр прислал написанную пастелью картину. На ней был изображен пейзаж: извергающийся вулкан, гора с заснеженной вершиной и долина, которую справа налево пересекал ручей. Композиционным же центром была гигантская колба, в которой стояли три огромных цветка, вернее, бутона, похожих на цветы граната. Над горлышком сосуда в воздухе парила маленькая девочка, а изнутри стеклянной сферы мужчина и женщина, почти нагие, в коронах, сплетясь в объятии, загадочно взирали на меня.

За несколько месяцев до моего разрешения Шевалье исчез на много дней. Абеляр не отходил от калитки, терпеливо ожидая его возвращения, но сколько тревог и треволнений терзали его душу! Однажды он обернулся к балкону, откуда я, сидя в плетеном кресле, смотрела на него. Он улыбнулся мне, да, улыбнулся как ни в чем не бывало!

Мне вспомнился мой отец, столь мною любимый. Сколько ночей он вот так же ждал возвращения Бенжамена, ждал невозможного, невозмутимый с виду! Отец с горечью взирал на закат собственной жизни. Он сам не заметил, как вслед за разочарованием пришла смерть. Отчаяние незримо подтачивало его разум. Когда наступала ночь, его неприкаянность и нелюдимость выдавали скорбь, прорывавшуюся из глубины его горя. Часами смотрел он на музыкальные партитуры, что пробудили когда-то чудесные дарования Бенжамена.

Мой отец считал, что жизнь его не удалась: дочь пошла по самому гнусному, самому позорному пути, он не сумел искоренить мятежное начало в плоти от плоти своей жены, а Бенжамен, к которому он привязался всего сильней, исчез, как исчезает облачко в небе.

Изверившись в сострадании ближнего, он боялся, что пагубные эти злополучия помешают мне взирать с любовью на его сокровенные чувства.

XL

Однажды утром, на рассвете, меня разбудили злобные крики: кто-то бранился без малейшего на то повода. К ужасу своему я узнала голос Шевалье. Он стоял у калитки своей виллы и, насколько я могла понять, ожесточенно о чем-то спорил с молодым человеком примерно его возраста.

Абеляр, закутавшись в одеяло, пошел прочь от калитки, душа его оплакивала разбитые иллюзии. Он до утра сидел в саду, ожидая, но быть соглядатаем сонма тайн, населявших ночи его друга, не хотел. Вот почему он пустился к дому бегом, насколько это было в его убывающих силах.

Какой грубой площадной бранью осыпал молодой человек Шевалье! Но и тот отвечал ему в таких же тонах. Парадоксально — от этой ссоры, такой бурной, веяло затхлостью, могильным смрадом, увядшими цветами. Они нападали друг на друга, точно нелюди, два выходца из сгинувшего мира. Потом оба умолкли, и, когда повисло это долгое, тяжелое от ненависти молчание, Шевалье заплакал.

Абеляр в своей комнате поначалу наблюдал за их перепалкой из-за занавесок. В печали, которая мало-помалу пронизывала его до самых костей, он удалился. Подсматривать за этой распрей, за этим бесчинством было для него невыносимо, как кошмарный сон.

Молодой человек с размаху принялся бить Шевалье кулаком по лицу, снова осыпал бранью и, наконец, смачно плюнул; у Шевалье текла из носа кровь; едва держась на ногах, он отворил калитку, и даже изворотливость, плод его смекалки, изменила ему на сей раз, и он не нашел иного пути к отступлению, как в сад. Большое расстояние отделяло меня от него, но я почувствовала крепкие кислые запахи, от которых у меня перехватило горло.

До чего же тяжко было мне, когда я легла в постель! Я ощущала тебя, согбенную, под влажным сводом моего чрева, и оно хранило тебя так же надежно, как будут хранить всегда мой ясный ум и благость моя.

XLI

Так непотребные загулы и нечистые помыслы внезапно столкнули Шевалье с оскалом ярости. После той драки он проспал восемнадцать часов. Абеляр с любовью врачевал его раны, ревность отступила перед состраданием.

Чтобы твое рождение совершилось в наилучших условиях, я связалась с известнейшим акушером. Медицина, опираясь на опыт, должна была помочь мне разрешиться от бремени, хотя даже самый компетентный специалист не мог постичь тайну живой материи, которая, я знала, определит твое появление на свет.