«Посмотреть на него — ни дать ни взять, твой престарелый муж. Примостился под сенью твоего пуза, весь в надуманных страхах и трепетных надеждах».

Боль неотвратимо нарастала. Я старалась сохранить свой ум ясным, память свежей, а волю твердой, прилагая к этому все силы. Я знала, что если ни на миг не ослаблю бдительности, то роды пройдут благополучно.

Акушера мне пришлось ждать, то сетуя, то проявляя сдержанность и самообладание.

Оттого что боли усилились, у меня было первое видение. Я находилась в королевском дворце, и женщины-философы с заступами и кузнечными щипцами сновали там повсюду. Меня привели в тронный зал, и усадили на трон, и превратили мой живот в раскаленное горнило. Женщины-философы своими щипцами засовывали пылающие головни в мое чрево. Как я боялась, что не вытерплю огня, сжигавшего мне живот изнутри до самого твоего рождения!

Вплоть до той минуты, когда ты появилась на свет, меня терзал один и тот же кошмар с незначительными изменениями, и видения сопровождали его.

Когда боль достигла апогея и схватки, казалось, стали подгонять одна другую, меня вдруг посетила уверенность, что семя твое — это ты и есть.

XLVI

Как же мне пришлось мучиться, чтобы родить тебя! Все пути, ведущие к отрешенности, оказались для меня закрыты. Боль превратила мою постель в пышущую жаром печь, простыни — в уголья.

Страдание уже захлестнуло меня с головой, когда появился акушер. Он пришел не один, с ним была какая-то женщина.

«Это повитуха».

Я не могла допустить, чтобы моего чрева касалась знахарка, не ведающая азов науки.

«Спокойно! Повитуха будет мне помогать. Не надо так нервничать».

Чтобы такому знаменитому специалисту ассистировала шарлатанка! Надо было слышать, как он многословно оправдывал свои причуды!

«Нет, повитуху я не отошлю, и не просите, это для вашего же блага. Я сведущ в науке, она — в жизни».

Это тайное братство медицины и ворожбы ужаснуло меня. Чтобы не повредить тебе, я, однако, сдержала просившиеся на язык проклятия. Терпение — лестница, по которой восходят к философии, смирение — врата в ее сад.

Словно молния пронзила морок, и при вспышке ее увидела я, как женщины-философы суетились с кузнечными щипцами вокруг горнила моего чрева и покрикивали:

«Но! Но, лошадка!»

Вверху надо мной откуда-то выплыл огромный конь, и черная туча окутывала его ноги. Потом появились еще лошади, зарезанные, с развороченными животами, с отрубленными ногами, они парили над землей, испуская дух. Раскаленные головни и уголья падали из их ран на мой живот.

«Вы бредите! Вы увеличите свои мучения, если не успокоитесь. Сейчас я покажу вам, как надо тужиться».

Будто издалека я видела себя, одурманенную болью, которая становилась с каждой схваткой все сильней. Возможно, я кричала. Какой одинокой, всеми покинутой я себя чувствовала! Надо мной колдовали руки знахарки, само присутствие которой было оскорбительно для науки. Я утратила все ощущения, кроме боли, а боль, напротив, нарастала, будто акушер все свое усердие прилагал, чтобы поддержать ее, а не облегчить. И все же, все же сущность твоя уже тогда была мне подмогой! Ни за что не могла я допустить, чтобы меня затянуло в пучину хаоса неразумных.

XLVII

Минуя перегоны и остановки этой невообразимой агонии, я не могла даже разрыдаться. Все муки, которые мне предстояло претерпеть, чтобы родить тебя, я знала заранее. Сколько книг я прочла! Я была готова и полна решимости. Ты взывала ко мне так отчаянно!

Повитуха, ощупывая меня цепким взглядом, сумбурно командовала.

«Раздвиньте колени пошире! — кричала она. — Запрокиньте голову! Тужьтесь! Сильнее! Ну-ка, будто рычагом приподнимаете!»

Казалось, в моем чреве горела сера, но нет, то была первичная субстанция, ты плавала в ней, она тебя обволакивала. Мои кошмары переплетались, связанные нитью одного видения, и видением этим было мое чрево, превратившееся в кипящий котел.

В одном из кошмаров ко мне подкрадывалась огромная многоголовая сука, все ее головы грозно скалились, она хотела растерзать меня и спалить. В другом мой отец вошел в старый замок, охваченный пожаром, и сгорел там заживо, в то время как Бенжамен и Лулу состязались на музыкальном турнире, а все инструменты пожирало пламя. Пылали рояли и пианино, и Бенжамен погиб на этом костре.

Как трудно было мне в таком смятении и во власти столь мучительной боли сохранить незамутненной всю мою прозорливость. Ты шла ко мне, я видела тебя так отчетливо, ты стояла на пороге жизни. И голос твой слышала я, и уже внимала твоим речам.

Перед самым твоим рождением последнее видение посетило меня. Неотрывно смотрели друг на друга лев и львица. В лапах у обоих были человеческие маски, испускающие лучи, точно два солнца.

Боль затмевала мой рассудок, но ясности ума я не утратила! Эти львы в моем видении означали, что, благодаря слиянию мужского начала и женской сути, тебе будет дана натура двоякая, позитивная и негативная, способная, соединяя элементы, создать неведомое науке вещество.

И вот появилась из врат моего чрева твоя головка, и ты вышла в мир, как зеркало Природы.

XLVIII

Прерывисто дыша, распростертая, разбитая, как близко видела я тянувшиеся ко мне щупальца отчаяния! Боль и потуги довели меня до изнеможения. И тогда наконец я услышала твой плач. Смешались свет и мрак, и я поняла, что ты уже живешь на свете.

«У вас чудесная девочка! Какая толстенькая!»

Страдание улетучилось, не оставив по себе иной памяти, кроме облегчения. Какое счастье, какое умиротворение снизошли на меня — то было состояние благодати, дарованное мне твоим рождением! Природа сделала свое дело в положенный срок, сама по себе развиваясь и совершенствуясь, чтобы я выносила тебя. Ты родилась, обрызганная кровью и окропленная плазмой, ты уже была свята, приняв это двойное крещение. Повитуха вымыла тебя. Почему-то она больше не казалась мне помехой на моем пути. Акушер трижды назвал тебя чудесной и толстенькой, не нарушив покоя, воцарившегося во мне после бури. Как легко мне было простить этот вздор ему, по глупости своей не ведавшему, что говорит!

Как оживало и расцветало красками твое крошечное тельце, озаренное изнутри ярчайшим светом, который ты уже несла в себе. Глядя на тебя, я чувствовала, как моя жгучая боль постепенно становится воплощенным словом. Какой восторг, самозабвенный, доселе неведомый, овладел всеми моими чувствами!

Под водительством благости, моими малыми средствами, в тесном пространстве моего тела осуществилось величайшее в мире свершение. От столь ничтожной причины — какой несоизмеримый результат!

Как жалела я, что мой отец не мог быть с нами в этот час, когда жизнь его продолжилась и продлилась на земле и корни его окрепли.

Абеляр поздравил меня письмом:

«Все время родов я мысленно поддерживал вас из своего сада. Я почти так же счастлив, как и вы. Я знаю, что добродетели ваши послужат на благо вашей дочери. Благодаря вам я понял, что творить — значит создавать все из ничего».

Под этими строчками он нарисовал сад Гесперид, в центре его — Древо Жизни, а внутри ствола, в прозрачной полости, — маленькую девочку.

IL

Как только акушер с повитухой покинули спальню, в которой ты родилась, появился, заливаясь слезами, Шевалье; лицо его было исцарапано и покрыто синяками, глаза заплыли, одежда в крови и грязи. От всего этого, вместе взятого, настроен он был воинственно и являл собою живую картину полного разрушения.

«Я не имею права смотреть на девочку. Это я могу ее заразить, а не Абеляр, мои миазмы хуже его бацилл».

Я была так счастлива, что не могла разделить его уныние. Он напоминал мне одну картинку — обезьяну, поедающую яблоки с дерева, я видела ее в книге из библиотеки моего любимого отца.

Шевалье ушел и через две минуты вернулся.

«Главное — чтобы ты была счастлива! И тем более она. За вас обеих я отдал бы жизнь и даже больше… но я знаю — вам не будет от меня никакой пользы. Сначала я должен вытащить свою звезду из грязи».