С тревогой и восхищением наблюдала я ювелирную точность твоей работы. Как ловко соединяла ты куски до тех пор, пока, вращаясь все быстрее, они не превращались в плотный комок.
Все мои знания я передала тебе, но то была лишь песчинка заложенной в тебе от природы мудрости.
Я посвятила тебя в таинство со всей скромностью, подобающей той, что, хоть и будучи матерью тебе, была перед тобой младшей и знала это. От меня ты получила итог научного познания века. Но ты знала, что этот остов не несет истинную науку. Ты получила духовный свет от нашей общей матери Природы, благодаря откровению.
Как умело, с каким отточенным мастерством, с какой врожденной ловкостью претворяла ты на практике простые формулы, заключавшие в себе лабораторные премудрости, с тем чтобы синтетическим путем создавать минералы.
Эти самые первые шажки, стоившие многих бессонных ночей, частых страхов и неустанных забот, позволили тебе стремительно взмыть к вершинам мудрости.
Однажды ночью я увидела летящего голубя с Ноева ковчега с оливковой ветвью в клюве. Пролетая надо мной, он уронил белую слезу. Я выпила ее — с великим наслаждением! То была на самом деле капля бессмертного молока птиц. И я почувствовала себя такой счастливой благодаря этому столь чистому предзнаменованию!
Невзирая ни на что, я должна была бы ответить на письма Бенжамена и объяснить ему со спокойной душой, не терзаясь и проявив твердость, что мы в нем никоим образом не нуждаемся. Слишком поздно я осознала свою ошибку. Он всегда был так упрям! Сколько раз еще в детстве, лишь бы настоять на своем, закатывал он истерики.
Вот так же, из чистого каприза знаменитости, лица, привыкшего красоваться на афишах, не мытьем так катаньем втерся он в твою жизнь и тем самым в мою тоже. Он мечтал погубить твою миссию, пустив прахом плоды твоего труда. Это его стараниями иностранные знаменитости — Г. Дж. Уэллс, Зигмунд Фрейд и Хэвлок Эллис — заинтересовались тем, что он называл «твой случай». Бенжамен совратил и Абеляра, заразив его своей причудой: за моей спиной он даже пожаловал ему звание наперсника. Наконец, я узнала, что он создал инквизиционную комиссию, чтобы вволю порыться в наших жизнях и составить на нас досье.
Мне приснился пианист; он выпустил из пращи семь камней в одинокий утес, возвышавшийся посреди моря. На скале было искусно высечено твое лицо. Семь камней отскочили от барельефа, изображавшего тебя, и размозжили пианисту голову.
Когда я поняла, что эти посторонние люди пытаются овладеть твоим разумом, чтобы разрушить его, я уговорила тебя кормиться самой и еще прибавить в силе и в знаниях. Так, решила я, ты станешь несокрушимой и неуязвимой.
Мудрость твоя была столь ослепительна, что ты, восхищавшая всех, постепенно стала вызывать зависть. Бенжамена и его упрямых иностранцев прельщали лишь суетные диковинки. Они были падки до теорий, столь же блестящих внешне, сколь пустых на поверку. Им было неведомо человеколюбие!
Ты ведь была не только, как говорил Бенжамен, самый заурядный из твоих поклонников, необычайно одарена — ты была состоявшимся ученым первой величины, в мастерстве достигшим совершенства. Какой дивный свет излучала ты во мраке этого мира, в котором мы жили! Ты сияла, точно неугасимый светильник.
Зависть пустила глубоко в землю неистребимые корни клеветы. Одни цинично уверяли, будто видели, как ты сидела, расставив ноги, и курила глиняную трубку, другие врали еще бесстыднее, что ты пишешь совершенно голая у открытого окна. Даже от садовников я слышала эти бредни, которые сочиняли, чтобы ославить тебя. И ты сама в своем тайном дневнике представала на фоне поруганий и духовных увечий. С какой болью читала я твои заносчивые слова в «Преисподней».
«Мне наср… на науку. — Да здравствует бедлам! — Я валяюсь голая на солнце, и на мне кишат вши. — Я буду делать все, что мне запрещают».
Я никогда ничего тебе не запрещала, никогда, никогда в жизни! На твоей свободной воле зиждился фундамент замысла, и она же скрепляла его суть. Огнем и серой была твоя свобода, кормилица, не сгорающая в пламени и не подверженная никакому тлену, бесценное побуждение творить.
«Я буду жить одна — всю жизнь — без семьи. — Буду молчать, потому что могу изъясняться лишь на тех языках, которые выучила. — Я буду ленива и груба!»
Ты шла прямым путем к бессмертию — и писала такое, будто твой разум и вправду был отравлен пороком и страшился смерти. Ты источала энергию и здоровье каждой порой твоей кожи — а изъяснялась так, словно уже познала агонию и предсмертный хрип. Сказать по правде, меч, которым ты полосовала себя в «Преисподней», и шпатель, которым наносила целительный бальзам в горниле, таили в себе единую суть: тебе было дано и умерщвлять и возрождать, и разрушать и строить.
Ты не опускала рук, и тебе были нипочем жар горнила и угольные шлаки, опасность непредсказуемых реакций, бессонные ночи и колоссальный физический труд. Я не могла видеть миражей, которые возникали, подобно воздушным замкам, при поверхностном чтении написанного тобою. Свойства, присущие двум твоим противоположным натурам, были неразделимы в единой исконной материи. Ты порождала диалог между пагубой и гармонией — и как плодотворно!
Абеляр стал посещать нас, едва лишь узнал, что он здоров, и на смену трепетному страху перед приступами боли и уныния пришло ликование души, полной радужных надежд. Как он переменился! Недуг отступил, и его истощенное тело налилось в считанные дни.
Шевалье же с каждым днем худел, словно смерть тянула его к себе. Обессиленный, он угасал, лежа на своей каталке. Он боялся докучать нам и жаловался крайне сдержанно.
«У меня ужасно болит колено. Будто туда воткнули раскаленный добела гвоздь. Эта пронзительная боль взбирается, содрогаясь, по моим костям, от пятки до макушки, и кажется, что душа сейчас разорвется».
Врачи, пользовавшие Шевалье, поставили диагноз — опухоль в колене — и настаивали на ампутации ноги. Абеляр заботился о нем, но на его муки взирал со странным благодушием.
Стоило Шевалье шевельнуть пальцем, как боли усиливались, нарастая.
«Вам страшно, не правда ли, до чего я стал тощий? Ни дать ни взять хребет рыбы, только без костей. Что это за кровать, я не могу пошевелиться, саднит спину и ж… Всю ночь ни на минуту не смыкаю глаз».
Его раздувшееся колено покачивалось, точно огромная тыква. Мы пытались кормить его, но от любой пищи его тошнило. Лихорадка и боль вползали червем в его мозг, извиваясь в сумятице бреда.
«Как я несчастен! Как убога моя жизнь! Зачем я еще живу?»
Абеляр, ухаживая за другом, непонятно чему радовался. Неуместный оптимизм, никому не приносивший вреда, но тягостный, бил из него ключом.
«Не стоит так мрачно смотреть на жизнь. Все болезни проходят, нужно только время и хороший уход».
А ты — ты знала, что у того, кто вкусил плодов с Древа Знания, разум осенен благоговением и усладами истины.
Согласиться на те глупые университетские экзамены в нашем особняке — какой это было чудовищной ошибкой! Мы потребовали, чтобы не было никакой огласки, но Профессорский Совет обманул наше доверие, устроив импровизированный митинг у самых дверей. Охваченная нетерпением толпа бушевала, ожидая законного позволения разрушить все, что мы воздвигли за годы учения и любви.
С каким самодовольством красовался перед публикой Ректор Университета, недалекий и тщеславный человечишка — на его тонкие ножки так и просились шпоры. Он одобрительно отозвался о твоем образовании, назвав его всесторонним и энциклопедическим. Он выразил восхищение оригинальностью твоих идей с таким апломбом, будто что-нибудь в них понимал. Он голословно заверил, что ты пользуешься большим авторитетом во всем мире. Он напыщенно заявил, что ты уже обладаешь всем интеллектуальным багажом, который могла получить дома самостоятельно. Он педантично предрек, что в будущем ты столкнешься с неизбежными препятствиями, исчерпав собственные возможности обогащения твоего исключительного ума. Он сообщил, что намерен создать комиссию, в состав которой войдут самые титулованные академики, для продолжения твоего образования. В завуалированной, но безапелляционной форме он раскритиковал меня, тем самым показав со всей очевидностью, что наука служила ему лишь прикрытием.