Свидетельства летописи о Добрыне производят то впечатление, что он всю жизнь верой и правдой служил своему племяннику и воспитаннику. Согласно с этим и былевой Добрыня преимущественно перед другими изображается служилым богатырем при Владимире. Былины нередко говорят об его долгой и, притом, придворной службе, которая находится в связи с его природным "вежеством". Три года он стольничал, три года харешничал, три года чашничал. Часто князь накидывает на него службу: собирать дани, отвозить дани, выручать князеву племянницу и т.д., часто и сам Добрыня вызывается охотою исполнить поручение, от которого отказываются другие богатыри. Словом, если внимательно просмотреть былевые факты, то получается впечатление, что Добрыня между всеми богатырями самый близкий к князю и его семье, всего чаще исполняющий личные поручения и Владимира, и Опраксии, отличающийся не только силой и храбростью, но и дипломатическими способностями.

...тем не менее, Н.П. Квашнин-Самарин, тщательно отыскивающий в нашем эпосе исторические отголоски, приходит к заключению, что "Добрыня, дядя Владимира, общего ничего с богатырем не имеет. Он старик, а Добрыня былин - вечный юноша; сходны только имя и то, что оба - современники Владимира". В виду такого несходства почтенный исследователь отыскивает в летописи другой оригинал для былевого Добрыни. "Должен был, - говорит он, - существовать другой какой-нибудь герой XI в., которого былины воспели под именем Добрыни. Кто же он был? Поищем в Никоновской летописи: "Лето 1004: того жь лета Андриха Добрянкова храбраго отравою окормиша свои его люди". Вот наше искомое. Певцы очень легко могли переделать Андриха Добрянкова в Добрянку Андриховича, а потом трудное отчество было заменено Никитичем, и Добрянку смешали с богатырем Добрыней". Не говоря уже о ничем не мотивированном допущении искажения имени, к сожалению, об этом Андрихе Добрянковиче мы ровно ничего не знаем, кроме факта его насильственной смерти, а соображения Квашнина-Самарина о том, какого он мог бы быть происхождения (чешского или русского), не могут восполнить для нас летописный пробел".

Приют они нашли в не дальнем селе. Мужик, едва услышав о приезде Добрыни на предмет "воспитания" Горыныча, уж и не знал, куда посадить-положить дорогих гостей, чем потчевать. Пока наши путешественники утоляли голод, гостеприимный хозяин ужом вертелся на лавке, а как только спровадил их на сеновал отдыхать (они так решили сами), тут же помчался с радостно вестью по соседним домам.

Что же касается старцев, сообщил он прежде чем исчезнуть, то "вам к Анемподисту надобно, непременно к Анемподисту. Он у них самый знающий". А на вопрос Конька, как его отыскать, махнул рукой, уже скрываясь за дверью, мол, сами найдете, невелика хитрость.

Прошло совсем мало времени, а деревня уже радостно гудела, словно растревоженный улей. Воспитание действительно состоялось, но в соседнем селении, и тут выяснилось, насколько наши путешественники оказались предусмотрительны: народ, будучи в крайне разочарованном состоянии, собравшись на сходку, единодушно порешил надавать по шее "этим самозванцам", а заодно отослать к соседям посольство, потому как налицо имелось явное недоразумение. Впрочем, прислушиваясь к крикам, доносившимся с сельской площади, Владимир и Конек, без труда догадавшись, к чему склоняется дело, потихоньку выбрались из сарая и тихо-тихо исчезли с глаз долой, благо до Киева, по уверениям Конька, оставалось совсем немного.

И действительно, солнце только перевалило за полдень, а дорога привела их к оврагу, где, по традиции, разошлась на все четыре стороны, если быть совсем уж точным, четвертое направление было то самое, откуда они пришли. Одно ответвление вело прямо к Киеву, куда Конек провожать Владимира отказался наотрез. Сначала к старцу, а там уже видно будет, заявил он. Из двух оставшихся дорог - одна представляла собой широкую, почти накатанную колею, а другая - узкую тропку, заросшую кустарником.

Выбор был очевиден, и Владимир решительно выбрал проторенный путь, однако Конек его остановил.

- Ты куда это собрался? - поинтересовался он.

- То есть как куда? - удивился Владимир. - Рассуди сам: если дорога широкая да ухоженная, значит много людей по ней ходит. А поскольку нам мужик сказывал, что самый мудрый старец из всех - Анемподист, значит, ходят по ней люди за советами, ума набираются.

- Эх, милый, - нараспев протянул Конек и двинулся по заросшей тропке, - да где ж ты это видел, чтобы кто-то по уму жил?..

А ведь и правда, подумал Владимир, сколько они прошли-проехали, сколько всего понавидались, - везде не по уму. С желанием, с душою, но все как-то несуразно, бестолково как-то. Хоть и рассуждали все про ум-разум, а поступали... И еще почувствовал он тяжесть какую-то неясную... Вот придут они сейчас к старцу, даст старец какое-нибудь снадобье, выпьет он его, уснет, и проснется под той самой елкой, словно и не было ничего. Конечно, он сам искал возможность вернуться, конечно, рано или поздно это должно было случиться, и конечно же, он вовсе не прощается с этим миром насовсем - достаточно взять в руки томик русских народных сказок, - и вот он, этот мир, снова перед тобой, и вокруг тебя, и внутри тебя... А все ж таки щемило сердце и першило в горле. Так и плелся Владимир за Коньком, раздираемый противоречивыми чувствами...

А тропинка тем временем петляла-петляла промеж зарослей, но спускаясь к самому дну оврага, то взбираясь обратно почти до самого верха, пока не привела их к довольно широкому отверстию, ведущему куда-то вовнутрь и явно рукотворного происхождения. Немного потоптавшись возле, они вошли.

Старец, - Владимир при всем желании не мог бы дать ему более сорока лет, - в свободной рубахе и портах из грубого полотна расположился на лавке за почти пустым столом. Почти, потому что на нем имелась - на этот раз абсолютно - пустая миска почтенных размеров. Задумчивый вид, с которым он взирал на миску, свидетельствовал о том, что в настоящий момент старец погружен в нелегкие размышления о судьбе Руси или, по крайней мере, смысле жизни. Заслышав шорох у входа, он глянул на Владимира и произнес тягуче: "Человек". Затем, переведя глаза на Конька, тем же тоном: "Лошадь". Несколько раз по очереди обозрев того и другого и заявив: "Каждый из нас по-своему лошадь", он снова уткнулся взглядом в пустую миску.

Повисло неловкое молчание. Конек явно обиделся на "лошадь", а Владимир просто не знал, как начать разговор.

- Ну что, так и будем вздыхать? - прервал наконец до неприличия затянувшееся безмолвие Анемподист. - Заходите, коли пришли. Что за беда приключилась, коль вам совет мой понадобился? Впрочем, сам сейчас проведаю.

Он поднялся, шмыгнул носом, подтянул портки, порылся на полке, достал оттуда совершенно черную миску, размером, правда, с обычную глубокую тарелку, протер ее рукавом и шлепнул на стол. Затем пошарил в корзинке, приткнувшейся в углу, вынул оттуда нечто сморщенное, когда-то, по всей видимости, имевшее круглую форму, а в настоящее время - ночной кошмар любого геометра, бросил его в миску и принялся смотреть вовнутрь, опершись на стол обеими руками и чем-то напоминая коршуна, нависшего над добычей. Поскольку ничего не происходило, он поднял миску и, держа ее обеими руками, принялся перекатывать, вернее будет сказать - перемещать - имевшийся в ней предмет. Видя, что от его действий результат не изменился, он изъял сморщенное нечто, повертел в руке и, со словами: "На компот сгодится", бросил его обратно в корзину. После чего опять сел на лавку и буркнул:

- Хотелось лося, да не удалося. Самим вам, значит, придется.

И Владимир принялся рассказывать. Рассказывал он невнятно, сбивался, перескакивал с одного на другое, принимался сызнова. Конек сидел рядом, надутый, словно дирижабль, очевидно имея зуб на Анемподиста. А тот слушал, не прерывая, уставившись неподвижно в стол, и, казалось, думая о чем-то своем, совершенно не относящемся к рассказываемой ему истории.