Лишь на третий день явился комендант с письмом, и Асторе нетерпеливо сломал печать и развернул сложенный лист бумаги.

  "Мои дорогие мальчики! - писал герцог. - Ваше письмо согрело мне душу, утомленную бесконечной войной и насилием. Французские солдаты не отличаются ни милосердием, ни дисциплиной, так что часть вины за страдания Неаполитанского королевства легла и на меня. Я прибыл в Рим и сразу погряз в делах. Моя сестра выходит замуж за наследника Феррары, и я должен был непременно повидать ее. Вам обоим известно, как велика может быть братская любовь... а Лукрецию я люблю больше самой жизни. Кроме того, имеются некоторые распоряжения моего святейшего отца, с которыми опасно медлить. Оттавиано, помнишь ли ты еще, что я говорил тебе? Все, что я делаю, я делаю для вашего блага, даже если порой вы не понимаете этого. Любящий вас, Чезаре Борджиа".

  - Он не придет, - сказал Асторе, медленно сложив письмо.

  - Забудь, - отозвался я. - Не пиши ему больше. Разве он способен любить? Что он считает любовью? Может быть, похоть?

  - Он был так ласков со мной, Оттавиано.

  - Скорее я поверю, что им руководило сожаление о разрушенной Фаэнце, хотя и раскаяние ему мало присуще. Я не жесток, братишка, мне лишь хочется, чтобы ты очнулся от грез. Ты прав - он не придет.

  - И все же я буду ждать, - упрямо сказал Асторе.

  Вот, пожалуй, и все. Уже полгода мы томимся в забвении и неизвестности, и лишь синьор Рамирес по-прежнему навещает нас и справляется о наших нуждах со своей обычной любезностью. Когда я заявил ему, что хочу написать историю нашей жизни, он отнесся к этому спокойно и сказал, что многие узники находят облегчение в работе ума. Уже к вечеру он принес мне большую стопку бумаги, запас чернил и перья, за что я был ему благодарен. Рамирес - добрый человек, хоть и испанец, в бытность комендантом замка святого Ангела он повидал всякого. Я знаю, что он жалеет нас, особенно Асторе, который кажется ему совсем ребенком, но никогда не позволяет себе слов жалости. От Рамиреса мы узнаем новости, а ему нравится болтать с нами. Иногда он прихватывает с собой бутылку вина и подолгу рассказывает о том, что творится в Риме. Он старается избегать ненужных подробностей, но порой вещи, о которых он говорит, столь возмутительны, что мы не в состоянии в них поверить. Я содрогаюсь всякий раз, когда слышу о гнусных оргиях и кровавых расправах, учиненных в Риме герцогом Романьи и Валентино, о бесчисленных празднествах и турнирах, пирах и казнях, но знаю, что Рамирес не склонен сильно преувеличивать. Чезаре жесток, как дикий зверь, и однажды забыв об этом, мы с Асторе поплатились всем, что имели.

  Я начал свое повествование, потому что не мог больше смотреть, как мучается мой брат. После получения последнего письма от герцога Валентино он отказывался от еды и целые дни напролет проводил в постели, порой забываясь тревожным сном. Порой я ложился рядом с ним и обнимал его, а он сонно прижимался ко мне, с нежностью шепча имя своего палача. Просыпаясь, он видел только меня - и плакал в напрасном отчаянии. Мое сердце рвалось на части, но я ничего, совсем ничего не мог с этим поделать. Его любовь к Чезаре была последней охраняемой им цитаделью, и я был слишком слаб, чтобы сокрушить ее.

  Дон Рамирес изо всех сил старался помочь мне, добывая для Асторе редкие книги. Однажды он притащил великолепный большой бестиарий, богато украшенный виньетками, титулами и орнаментами, и мой брат не смог остаться равнодушным, когда я стал восторгаться замечательными рисунками и живо обсуждать с Рамиресом достоинства книги. Так мне удалось немного отвлечь его, а потом мало-помалу он увлекся чтением.

  Разумеется, Асторе сильно изменился. Перечитывая свои записки, я снова вспоминаю, какими беспечными мальчишками мы были когда-то в Фаэнце. Теперь ему уже семнадцать, чуть меньше, чем было мне самому, когда я впервые взял на себя оборону города, но он по-своему старше меня. Он все так же прекрасен, но теперь искристая веселость в его голубых глазах сменилась отрешенной печалью, лицо утратило детскую мягкость, резче выступили скулы. Пожалуй, он стал даже красивее, но его красота подобна холодной прелести тех таинственных ночных цветов, что распускаются лишь в лунном свете. Он редко смеется, и когда мы занимаемся любовью, всегда молчит, а потом целует меня и отворачивается, думая, что я не успеваю заметить его слез. Он все еще не забыл - и все еще верит.

  Прости, Асторе. Прости, что не сумел защитить тебя, что не смог вовремя разгадать коварство дьявола в человеческом обличье, сломавшего твою жизнь и швырнувшего ее себе под ноги, как увядший букет полевых цветов. Я тоже стал его жертвой, невольной и обманутой, и моя вина в том, что я позволил ему все, что он хотел, считая, что делаю это ради твоего спасения.

  Ты уже спишь, а я никак не могу закончить писать. Июньская ночь так коротка, свеча догорела лишь до половины. Я цепляюсь за последние строки, невольно жалея, что моей предыдущей жизни не хватило на долгое повествование... Может быть, теперь мне стоит начать записывать рассказы синьора Рамиреса? Они похожи на чудовищные выдумки, но могут спасти меня от горьких мыслей.

  Чезаре Борджиа, будь ты проклят Богом и людьми, пусть ад заберет твою душу, и пусть, умирая, ты вспомнишь о двух правителях Фаэнцы, обесчещенных и забытых тобой. Я хочу, чтобы ты сполна получил воздаяние за свои преступления, за предательство, за поруганную любовь, за обман и равнодушную жестокость.

  Асторе, я иду. Я обещал тебе, что останусь с тобой. Можешь быть уверен, так оно и будет - до самого конца".

  - Так ты говоришь, это было в комнате Оттавиано?

  - Да, мой господин.

  Чезаре Борджиа, герцог Романьи и Валентино, провел ладонью по лицу и положил на стол стопку исписанных бумажных листов, а затем посмотрел на склонившегося в почтительном полупоклоне Мигеля де Корреллу.

  - Ты никому ничего не расскажешь о том, что случилось, верно, мой верный Микелотто?

  - Я буду молчать, господин.

  - Смотри же. - Герцог задумчиво погладил бороду и тихо проговорил, не глядя на Микелотто. - Они были такими разными... Асторе и Оттавиано. Нежный нарцисс и дикий шиповник, оба столь прекрасные в своей юной прелести... В конце концов, я получил их обоих, жаль только, что все так закончилось.

  Слуга нерешительно переступил с ноги на ногу.

  - Воды Тибра глубоки, мой господин.

  - Да. - Чезаре вздохнул. - У меня не было выбора. Мы наделали слишком много шума. Асторе... я не мог устоять, когда он сказал, что все еще любит меня. Он плакал. Эти слезы, совсем детские... Знаешь, на меня тогда словно нашло затмение, и я уже не в силах был остановиться, пока не услышал его крик. Ему не следовало так кричать, Микелотто.

  Убийца усмехнулся.

  - Ваше естество взяло верх над рассудком, что вполне понятно. Такой красивый мальчик, само совершенство.

  - Я только зажал ему рот и слегка сдавил горло, чтобы он не кричал! - воскликнул герцог, сжав кулаки так, что побелели пальцы. - Проклятье! Я не думал, что он...

  - Успокойтесь, мой господин. Мне кажется, он умер счастливым.

  - Я никогда этого не узнаю. Что же до Оттавиано, то он сам подписал себе приговор, когда бросился на меня с кулаками. Он знал, чем это может закончиться, но словно безумец, продолжал кидаться на меня, пока я не повалил его на пол.

  - Он действительно сошел с ума, мой господин.

  - У меня не было выбора, - горько повторил Чезаре. Его глаза, по-прежнему смотревшие в пространство прямо перед собой, оставались сухими. - Удерживать его было нелегко. Когда он корчился подо мной, я слышал, как трещат его кости, и мне хотелось раздавить его, разорвать в клочья. Я прокусил ему плечо, и когда его горячая кровь наполнила мой рот, я уже сам не соображал, что делаю...

  - Вы перерезали ему горло, - зловеще ухмыльнулся Микелотто.