— Вот это старуха! — сказал Павлик, переводя дух, когда дом бабушки Матрены остался далеко позади.
— Старуха как старуха, — возразил Сашка, — только немного странная.
— А чего ж ты задрожал, когда по голове погладила?
— Я не задрожал, — заоправдывался Сашка, пытаясь придать себе спокойный вид.
Мальчишки шли и невольно поглядывали назад, будто кто-то вдруг мог погнаться за ними. Наконец, Павлик заговорил:
— А мы видели однажды бабушку Матрену… Ехали с дедом на мотоцикле. Утро было. Проехали Большой овраг. На пригорок поднимаемся. И смотрим — а там у высокой березы Матрена стоит. В таком же черном сапоне, как сегодня, без платка. Волосы распущены. Мотоцикл наш зверем рычит. А Матрена даже не повернулась к нам. Смотрит и смотрит куда-то вдаль.
— А куда смотрит?
— Я не знал куда. Попросил дедушку подъехать к ней, может, чего нужно. А дедушка говорит — не надо старухе мешать, она здесь своего сына ждет.
— А разве сын ее жив? Где он?
— Портрет видел, который она держала? На портрете парень в пилотке со звездой, с погонами. Это и есть ее сын Федя. Когда мы с тобой попросили снимок героя войны, она сняла его со стены. Говорят, она всегда так: снимет, а отдать не отдаст.
— А где ее сын? — переспросил Сашка, решив, что если найти самого Федора, то можно попросить и другой портрет.
— Во время войны Матренин сын артиллеристом был, — сказал Павлик задумчиво. — Когда наши Киев брали, сильный бой начался. Пять вражеских танков подбил Федор. А потом его ранило, и он умер. Так в бумаге было написано, которую Матрена получила. Только она в ту бумагу не поверила. Это, говорит, неправда. Вот и ждет…
Как это можно до сих пор ждать, если столько лет прошло с войны, недоумевал Сашка. Фамилии всех, кто не вернулся, печатными буквами написаны на каменном памятнике, что у правления колхоза поставлен. Ни дождь, ни снег не смоет эти буквы. И сколько ни жди, никто из записанных не придет обратно.
Мальчишки зашли еще в несколько домов и, получив две фотокарточки фронтовиков, решили на сегодня прекратить поиски. Нужно и уроками заняться.
Расставшись с Павликом, Сашка пошел домой. Шагал он по улице, и все никак не выходил из головы Матренин сын. Тридцать восемь лет прошло с окончания войны. Сколько было бы сейчас Федору, если тогда ему было двадцать лет? Выходит, пятьдесят восемь. А если двадцать пять, то шестьдесят три. Вот какая арифметика! И тут Сашка, пожалуй, первый раз в жизни обнаружил, что человек со временем стареет. Но он никак не мог представить, как это происходит. Ему кажется, что при его, Сашкиной, жизни никто не состарился. Взять хотя бы отца. Сашка помнит себя совсем маленьким, и отец был тогда такой же, как сейчас. Лицо узкое-узкое. Глаза серые, острые. Волосы густые, без залысин, как у некоторых. Только одна нога теперь, как сказали доктора, на сантиметр стала короче другой. Потому чуть-чуть хромает. Ничего не попишешь: сам виноват.
Дома Сашка рассказал отцу, как они с Павликом заходили к бабушке Матрене. Семен выслушал сына, хмуря лоб. Наконец сказал:
— Матрена портрета сына вам не отдаст. И не просите. До конца дней своих будет хранить его, будет ждать… А если фотокарточки нужны в ваш музей, сходите к Егору Васильичу. Ты ведь знаешь, он в войну летчиком был. Много у него военных фотокарточек.
— А ты, папа, откуда знаешь, что много?
— Я-то откуда? Сколько раз заходил с пацанами к нему! Он каждый раз показывал нам разные снимки: «Вот мои друзья-летчики!», «А вот я около своего самолета». Завидовали мы ему. Наш односельчанин — и был летчиком! Против фашистов воевал! А знаешь, что еще рассказывали про Егора Васильича? Во время войны, говорят, будто он около Ковляя приземлился. Из всех окружных сел бегали на него посмотреть…
— И ты, папа, бегал?
— Куда! Два года тогда мне было — в сорок третьем…
— А Егор Васильич зачем приземлялся? — допытывался Сашка. — В отпуск прилетал?
— Какой во время войны отпуск! Просто захотел с родными да с односельчанами повидаться.
— Один раз прилетал?
— Один раз. И за это, говорят, ему крепко попало. А потом он на бомбардировщик пересел. Гитлеровское логово летал бомбить.
— А ты, папа, в армии кем был?
— В пехоте служил.
— А летчиком почему не захотел?
Семен, пристально посмотрев на сына, покачал головой:
— И все-то тебе знать нужно! Почему да почему? — Помолчав немного, вдруг оживился: — Попросился я в летчики. Возьмите, говорю, буду стараться, выучусь летать. Так слушай, что произошло. Допустили меня на комиссию. Вошел в большую комнату. Посередине длинный стол. А за столом военные сидят, врачи в белых халатах. Стали то да се спрашивать. Где родился да кто родители. Ноги-руки не ломал ли когда? Расспросили всё, а потом один из них, в белом халате, подозвал меня к какому-то чудному стулу. Садись, говорит, товарищ Шумбасов. Сел. «Нагни голову!» Нагнул. «Закрой глаза!» Закрыл. «Держись хорошенько!» Держусь, говорю. Только уцепился руками за чудной стул, как завертит меня, как закрутит, ой-ой! Как будто на юле сижу. «Что со мной делают?» — думаю. И вдруг — стоп! Остановили. Тот, который меня сажал, подходит и говорит: «А ну-ка, товарищ Шумбасов, прямо по этой половице пройдись!» Только шагнул — бац! — грохнулся на пол. Чуть лоб не разбил. Хочу встать, никак не могу — голова кружится. Помогли, конечно, подняли… Да какой толк! Негоден, сказали, на летчика…
Сашке стало жаль отца, обидно, что он тогда грохнулся на пол и не приняли его учиться на летчика. Если бы приняли, отец, может быть, не только летчиком бы стал, но и космонавтом. И во многих странах знали бы о нем. А теперь кто знает? Правда, когда полетел с крыши коровника и сломал ногу, в Ковляе целую неделю об этом случае говорили. А теперь уж и не вспоминают.
СТУЛ, НА КОТОРОМ ТРУДНО УСИДЕТЬ
В школьный музей Егор Васильевич передал фотографию, где он, еще совсем молодой, заснят около своего самолета. В кожаной куртке. В руке — шлем.
На стенде, посвященном участникам Великой Отечественной войны, учившимся в Ковляйской школе, стало одной фотографией больше.
Теперь, когда в музее собирались ребята, Сашка с Павликом рассказывали им о Егоре Васильиче: о воздушных боях, в которых он участвовал, о самолетах, на которых летал.
— А знаете, как в летную школу принимают? — спросил однажды Сашка товарищей.
Глаза ребят загорелись:
— Не знаем. Расскажи.
И Сашка поведал обо всем, что слышал от отца. И о комиссии рассказал, и о вертящемся стуле, на котором очень трудно удержаться. А в заключение, увлекшись, добавил от себя:
— А после вертящегося стула в темную комнату тебя поведут. Там хоть глаз выколи — ничего не видно, а идти нужно. Только шагнешь — бух! Пола нет, и ты летишь. Если на ноги упадешь — летчиком будешь, а если лбом стукнешься — не годен…
— А я не боюсь падать! — сказал мальчик, подстриженный под машинку, и глаза его заблестели как угольки. — Я летом в погреб свалился — и ничего!
— Запишите Матвея летчиком! — крикнул высокий черноглазый пацан и рассмеялся. — Еще раз упадет в погреб на крынку со сметаной — самолет ему дадут. Только бабушку его нужно будет посадить рядом в самолет. А то Матвею не справиться с управлением.
— А если б тебе дали самолет, ты и со своей бабушкой не сел бы, — бойко ответил Матвей своему обидчику.
— Почему не сел бы?
— Ты, Костя, гусей боишься. Я видел, как ты от них бегал. А в самолете что будешь делать, если вдруг дикие гуси встретятся в небе? Прыгнешь на парашюте и бросишь бабушку? А ведь бабушка не может управлять самолетом.
— Моя бабушка все может!
— Ну да. Твоя бабушка старая, еле ходит. Вот моя бабушка молодая, ей только семьдесят лет. Она еще на салазках катается с горки.
Матвей и Костя еще долго продолжали бы спор, по Сашка остановил их:
— Хватит! Я проверю, кто из вас не боится.