В Яменнике было тихо. Птички щебетали. Человек у палатки только что вернулся из дальнего похода и устало присел в самодельное креслице. Посидев немного, сходил к ручью и принес оттуда бутылку пива, облепленную песком и тиной. Утвердил возле кресла шаткий столик, добыл из можжевелового «шкафа» стакан высокий, вдвое выше обычного, граненого, откупорил бутылку и опять сел. Понаблюдал, как пена выбивается из горлышка, налил в стакан — и пил не спеша…

А на том берегу пруда показалась вдруг девка в немыслимого покроя сарафане с большими заплатами, пристебнутыми на скорую руку там и сям, в платке, повязанном этак по-старушечьи «домиком», концы стянуты под подбородком. Девка эта хлопнула себя по бокам и возопила:

— Барин! А барин?! Чево надо-то? Али звал, али нет?

«Барин» посмотрел на нее, потом на янтарное пиво, поднимая стакан к солнцу, опять оглянулся…

— Браво! — тихо сказал он, прихлебнул и, поставив стакан на столик, хлопнул в ладоши несколько раз, словно сидел в театральной ложе.

— Небось, скучал без меня? — продолжала кривляться девка. — Небось, услуженье какое понадобилось?

— Долго не приходила, — сказал он. — Я подумал: не ударилась ли в бега. Любимое холопье дело — от бар бегать.

— Куда я денусь! — отвечала Раиска. — Ни пачпорта, ни денег. И лапти худые, новые сплести тятеньке недосуг: на барщине мы с утра до вечера!

— То-то, — сказал он. — Убежишь — велю поймать, а поймавши, отвести на конюшню, снять штаны и выпороть.

— Где это видано, барин, чтоб холопки в штанах ходили! Не-ет, на мне только этот сарафан. А под ним ничего.

— Нешто я польщуся? — отозвался он. — Меня царицы соблазняли, да я не поддался!

Знакомая по любимому кинофильму фраза эта заставила Раиску засмеяться, сбила с роли.

— Ты старый уж, барин! — укорила она. — Немощный, ни на что не годный, как карамора. Сходи на богомолье в Троице-Сергиеву лавру, там на тебя епитимью наложат за грехи; или в Баден-Баден поезжай — минеральную воду пить от колик в боку.

— Была б ты барышней — другое дело: может, и снизошел бы, — не слушая ее, рассуждал он. — А до холопок мы, Сутолмины, не охотники. Мы породы своей не портим.

— А право-то первой ночи? — возразила Раиска. — Не смерды, не холопы его придумали, а ваш брат, крепостник да рабовладелец. Вы испокон веку до крестьянского тела охотники были.

В ответ на это он сказал довольно спесиво:

— Мы, Сутолмины, — столбовые дворяне, а со стороны бабушки Агриппины Матвеевны восходим к князьям Бельским. Но высоким происхождением не чванились, у своих дворовых даже детей крестили — это правда. Но чтоб за крепостными девками бегать, то считали за потерю чести и достоинства. Даже если некоторые из девок и слышали про Баден-Баден, все равно мы до них не снисходили…

— Теперь я понимаю, что такое классовая ненависть, — Раиска и впрямь воспылала этой самой ненавистью. — До чего же я тебя ненавижу! Убила бы на месте!

— Видишь ли, — объяснил он, отхлебывая опять из стакана янтарное пиво. — Мы, аристократы, не могли восхищаться крестьянками. Чем там можно соблазниться, посуди сама. Вот хотя бы по части разговорного жанра: что может предложить для беседы холопка? Удойна ли корова… сколько навозу вывезли на поля… кобыла ожеребилась, овца объягнилась, кошка окотилась… каша пригорела, горшок раскололся.

— Противней тебя никого нет, — сказала Раиска.

— А барышня… о, с барышней поговорить — праздник для души! Она, черт побери, и по-французски, и по-аглицки… Про Мастера и Маргариту, про принцессу Диану, про Мэрилин Монро, про Грига и Глюка… про модернистов, абстракционистов, импрессионистов…

Пиво в его стакане кончилось, и он как-то очень изящно, словно сам собой любуясь, налил еще. Посмотрел стакан свой на свет и продолжил:

— Опять же, то взять в рассуждение: тело у холопок от физического труда может ли быть красиво! Животы от репы да брюквы велики, кожа от домотканой одежды груба, лица и руки обожжены солнцем, волосы немыты и пахнут овцой…

— Утопить тебя мало в этом вот пруду, — решила Раиска. — Или в колодце, как ведро. Тут где-то старый колодец есть.

— Иное дело — барышни или барыни, — продолжал он, покачивая ногой, и вид при этом имел самый мечтательный. — Они вырастали в холе и неге, в шелках да батистах, спали на перинах, ходили по коврам да по паркетам, потому у них ножки точеные, талии тонкие, ручки словно фарфоровые, пальчики длинны, ноготочки розовы, словно перламутровы, волосы шелковисты, кожа нежна… Вот что такое барышня!

Раиска ухватила обеими руками подол сарафана, одним рывком завернула на голову и сбросила на траву, оставшись в чем мать родила. Тихонько мурлыкая, осторожно ступая по игольнику, спустилась с берега и — ах! — упала, опрокинулась на спину в воду, как всегда делала, когда купалась в незнакомом месте, не зная глубины.

— Барин! — сказала она оттуда. — Жарко, чать. Поди со мной купаться.

Но тот сохранял полное спокойствие.

— Иди ко мне, — звала холопка. — Али стыдишься раздеться? Небось, ноги волосаты, пузцо арбузиком, суставы скрипят…

Он встал, и Раиска тотчас подалась к своему берегу. Нет, он не намеревался купаться с нею. Да ведь и она не хотела этого! На черта он ей сдался? Просто у нее не было иного способа сбить с него это высокомерие. А тут почувствовала опору в их противоборстве: он стар, а она молода. Он некрасив, коли разденется, а она как раз напротив. Чего ей стыдиться!

Вышла из воды, не жеманясь, провела несколько раз по груди да по бедрам ладонями, сгоняя с тела капли воды и прилипшую ряску.

— Чтоб тебе по ночам это снилось, — приговаривала она. — Чтоб тебе не спалось, проклятому! Чтоб ты зубами ляскал, как лиса на виноград.

— Невозможно себе представить, — сказал он сам себе, но Раиска услышала, — чтоб так вела себя пушкинская барышня-крестьянка. Налицо явная испорченность нравов. Вот что такое оставить своих подданных без барского присмотра.

Он опять сидел в прежней позе, покачивая ногой, и смотрел на нее, словно она на сцене, а он в зрительном зале.

— У тебя никогда не было девушки так прекрасно сложенной, как я, — заявила Раиска, вставши в полный рост перед ним и закручивая в узел мокрые волосы. — У тебя никогда не было и не будет девушки с такими густыми волосами, как у меня, с такой восхитительной кожей, с такими красивыми прямыми ногами. Меня, холопку, а не какую-то там барышню можно поставить обнаженной в самом людном месте — все будут любоваться, и ни у кого не возникнет грязных мыслей на мой счет, потому что я прекрасна, и нет во мне изъяна! Ты понял, помещичье отродье?

— Кобылице моей в колеснице фараоновой я уподобил тебя, — в задумчивой тональности произнес «помещик».

Текст библейский, знакомый ей, он читал хорошо, но Раиска была очень ожесточена.

— Во тебе! — сказала она, показав ему кулак, после чего надела сарафан столь же быстро, как и сняла, словно это мешок: он был ей великоват.

— Не смотрите на нее, что она смугла, — проговаривал он негромко и задумчиво, — ибо солнце опалило ее: сыновья матери разгневались на нее, поставили стеречь виноградники, а своего виноградника она не стерегла…

— А барышни твои, — уж совсем добивала она его, — что в шелках да батистах выросли, худосочны, прыщавы, у них бледная немочь или еще что похуже. От них и дети родились золотушные да чахоточные, потому вы, баре, и вымерли, как динозавры. Произошел естественный отбор.

— Запомни, холопка, — сказано ей было с другого берега, — никогда я не польщуся на девицу неблагородных кровей.

— До чего я тебя ненавижу! — покачала головой Раиска. — Прямо убила бы на месте, нисколько не жалко.

И повторила про классовую ненависть, которую она теперь испытывает в полной мере.

— Скоро наш российский парламент примет закон о возвращении родовых владений прежним хозяевам, — невозмутимо продолжал он. — Вся эта земля будет моей…

— Надейся, дурачок. Держи карман шире, авось упадет тебе богатство с неба.