Изменить стиль страницы

— Кто знает, как скоро мы увидимся? Доверяю особу царя твоему неутомимому наблюдению, а безопасность Христофора Вальдека будет охранять Рейменшнейдер. Ради Бога, кум, не оставляйте его!

— Не беспокойся, Герман. Я буду следить и узнаю, если опасность будет грозить башне, в которой он сидит. Пора уже было бы освободить бедного юношу: он готов уморить себя голодом.

— Я помогу тебе смотреть за ним, — сказал Гелькюпер. — Этот юноша принесет нам больше золота, чем сам весит.

— У тебя только золото и награда на уме, — с укором сказал Рейменшнейдер. Потом он погрозил ему пальцем и воскликнул:

— Однако я буду присматривать за тобой: и помни, если только вздумаешь погубить одного из нас, ты, во всяком случае, разделишь нашу участь.

Гелькюпер уверил их снова в своей приверженности.

— Неужели вы думаете, — заключил он, — что я не хочу расквитаться с Яном за его пинки и все обращение со мною? Кто меня знает, тот не заподозрит этого. Око за око, зуб за зуб. Но пока молчите вы обо всем этом так же, как и я буду молчать.

Они расстались. Рамерс нежно уложил своих дремлющих детей, с отцовской заботливостью поцеловал их и прочел над их головками краткую, но сердечную молитву. Потом он потушил свечу, тщательно запер все двери, повесил на лестнице большой белый лоскут — охраняющий талисман для своих бедных малюток — и поспешил вон, вглубь дождливой и ветреной ночи, осторожно пробираясь вдоль каменных стен домов. Он прокрадывался к Крестовым воротам и начал неслышно распиливать закрепляющий канат у внутренней двери, через которую обыкновенно стража проходила к окопам для смены. В то же время Гелькюпер и Рейменшнейдер достигли соборной площади. Оба они торопились: один — чтобы подавать царский ужин, другой — чтобы проделывать свои штуки перед светлейшим портным для его увеселения.

Шли они, глубоко задумавшись, и не проронили ни слова. Завывание ветра тотчас же заглушало шум их шагов. Их потому не заметила и Дивара, снова шедшая от собора с полускрытым фонарем и в плохой одежде. На этот раз у нее не было корзинки, но рядом с ней шел старик, которого она вела, словно дочь слепого отца Старик этот двигался с большим трудом. Спина его была сильно сгорблена; священническое облачение волочилось ниже пят по земле; его лицо совершенно закрывал капюшон, какие тогда носили, выходя на улицу, сверх белого платья каноники старой церкви или братства святого Павла. Царица и ее спутник скрылись в маленькую дверь дворца. Гелькюпер и стольник, стоявшие все время неподвижно, пока не исчезли ночные путники, теперь толкнули друг друга локтями и первый заметил:

— Внимание! Что-то неладное творится между их величествами. Меня уж не проведешь! Гляди в оба, старина, чтобы ни добыча, ни награды у нас не пропали!

Расставшись, наконец, они пошли каждый по своему делу. Царь и его любимцы пировали. Герцоги лакомились жирными блюдами дворцовой кухни. Дикое веселье оживляло стол, пока, наконец, царь не произнес последнего тоста:

— Отец Всевышний благословил виноградные лозы, чтобы они радовали сердце человеческое и укрепляли руку воина. Слушайте вы, герои и повелители мира сего! Окрыленный вином, я вижу будущее, а вы услышите из уст моих предсказание. Господь совершит чудо в эту ночь: Он даст свободу израильтянам без битвы и крови. Отец наш не хочет истребления Сиона в пламени пожаров. Сам шестьдесят будет урожай зерна; бури будут веять благоуханием роз; дожди обратятся в потоки бальзама. Возвращайтесь в свои дома, вы, сильные мира сего! Ступайте к своим женам, вы, правители государств, и вы, комендант города и казначей! Спите покойно сегодня: пусть спит и весь усталый народ, кроме самой необходимой стражи. Ангел Господен бодрствует над городом и прикрывает его своим белоснежным крылом. Неприятель, напротив, дрожит за своими стенами: Сион, словно панцирем, окружил себя ужасом и страхом. Завтра Господь дозволит мне сообщить вам всю глубину Своей милости к нам.

Герцоги и высшие сановники государства поцеловали руку милостивому царю и разошлись с отяжелевшими головами, готовые сейчас же исполнить приказание — заснуть самым крепким, безмятежным сном. Тем более должен был сон укрепить их, что они давно уже отказывали себе в нем, оставаясь на посту и подбадривая изнуренное войско.

Между тем на валах в тот самый час, подобно привидению на стенах Сиона, о котором рассказывает Иосиф, метался человек и кричал:

— Горе, горе тебе, Иерусалим!

Вооруженные стражники спрашивали, насторожившись:

— О чем кричит этот человек? Что ему нужно?

Но у большинства из них усталость брала верх: они в ту же минуту склоняли головы и засыпали, прислонившись к копьям. Те же немногие, которые не спали, закрывали себе уши, чтобы не слышать: часто, слишком часто за последнее время раздавались подобные крики! Как только прорицатель беды заметил, что проповедует в пустыне, он спустился в город. Но и тут, в опустелых, заваленных обломками и грязных улицах, никто не слушал зловещего ночного крика: лишь ветер, завывая, гнался ему вдогонку. Все, что было еще живого в городе, спало, бессильное и усталое. Так добежал недобрый вестник до царского дворца.

— Горе, горе тебе, Иерусалим! — вознесся его крик в освещенные окна и затем, несмотря на сопротивления Тилана и других стражников, он ворвался прямо в покои царя.

— Что с тобой, Петер Блуст? — встретил его рассерженный царь. — Чего ты воешь так, что даже у меня сердце сжимается в груди? Мало разве того, что мне за каждым столбом чудится тень убийцы?

Лицо царя перекосилось от боли; он схватился за горячий, покрытый красными пятнами лоб. Петер Блуст, стоявший у стола, задул все свечи, оставив лишь стенные, опрокинул все бокалы и прокричал горестным голосом:

— Иоанн, сын человеческий! Ты живешь в непокорном доме, и я хочу сделать тебя чудесным знамением этого непокорного дома.

У Гаценброкера, оставшегося вместе с Гелькюпером при царе, волосы встали дыбом. Шут пробормотал:

— Придворный пророк чует смерть Израиля… Петер Блуст продолжал с возрастающим воплем:

— Бремя будет одинаково тяжело и царю, и всем поколениям израильтян! Монарх их понесет свою ношу во мраке: он выедет через ту стену, которую пробьет неприятель. И я накину на него сеть свою, чтобы он был пойман на моей охоте. Так говорит Господь…

— Ты богохульствуешь! — закричал на него Бокельсон. — Вон отсюда!

— Слушай и примечай, что тебе говорит человек в холщовом одеянии! Кайся, кайся и кайся в своих грехах! Скоро меч пройдет по стране, и он не пощадит тебя.

Пока Петер Блуст восторженно и угрожающе говорил так, Гелькюпер снова пробормотал, догадываясь о намерениях царя:

— Понесет во мраке, проедет сквозь стену!.. Ей Богу, я почти верю, что царь замышляет что-нибудь подобное! Нужно мне быть настороже.

При этом он ловко спрятал у себя большой столовый нож. А Петер Блуст, у которого, по-видимому, благодаря кровавому прошлому, а также и предчувствию ужасного будущего, было расстроено воображение, бросился на колени перед царем и завопил:

— Бокельсон! Я почитал тебя, как Бога, а теперь знаю, какой ты лукавый. Ты питался одними булками, медом да маслом; ты был поразительно прекрасен, и тебе досталось царство. Но слава о тебе разрослась между язычниками, и ты испортился, предался роскоши: ты стал творить такое, чего и твой братец, Содом, никогда не делал. Покайся перед концом своим! Мене, мене, текель…[56]

— Оставь меня! — воскликнул Бокелькон и оттолкнул проповедника.

Блуст поднялся и неистово закричал:

— Не оставляй при себе грехов своих, смой грязь с Имени Господня, которое ты осквернил! Ты хлеб будешь есть в трепете и воду пить в горе, а затем будешь в дыму и пламени! Час настал. Кайся!

Царь схватил притеснителя своего за горло и толкнул его к богатырю Тилану.

— Выбрось собаку из окошка! — приказал он в сильнейшем гневе.

При диком хохоте телохранителей, человек в холщовом одеянии полетел на соборную площадь, где и лег без звука, без движения, словно упавшая с собора статуя. Но на виновников его падения напал такой ужас от совершенного преступления, что они поспешили на свои ложа и с головой спрятались под одеяло. Царь же намеренно выказывал особенно веселое настроение.

вернуться

56

Мене, мене, текель, уфарсин — слова, горевшие на стене чертога царского на пиру Валтасара и объясненные пророком Даниилом как гибель Вавилона.