Изменить стиль страницы

Потом возбуждение прошло, и он снова прижался ко мне.

— Так вот и мучаюсь без толку. Я вам завидую. У вас есть идея. Глупая, но идея. А я — заблудившаяся в трех соснах Красная Шапочка. Верно?

Наши спины стали подмерзать. Судорожно обнявшись, мы изо всех сил прижимались друг к другу, чтобы дождаться утра. Красноватая лампочка освещала наши стриженые головы и пар, исходивший от нас, от нашего дыхания. Потом легкое облако пара исчезло, и мы перестали цокать зубами. Захотелось спать. Это был опасный признак: началось замерзание.

— Нет, — еле шевеля языком, ответил я. — Вы тоже с идеями. Оволчившаяся маленькая овечка. Вам надо встряхнуться и открыть глаза. Не валяться в БУРах, а работать.

Неизвестный был слабее меня. Под утро я почувствовал, что его руки размыкаются, что он как будто обвисает в моих объятиях. Своими коленками я ощущал, как стали подгибаться его колени.

— Насчет глаз… это тоже идея. Но просыпаться… надо… уметь… Трудно выдержать… дей…стви…тельность… когда от…кроешь… глаза…

«Да, конечно, — думал я, держа в руках смолкнувшего собеседника и вспоминая Рубинштейна, прыгнувшего в пропасть с открытыми глазами и за других. — Это надо уметь. Вот для меня два примера. Неизвестного я понимаю: я сам мог бы стать таким, если бы поддался соблазну бежать или, оставаясь в лагере, вовремя не повернул бы к людям. Судьба Неизвестного — предупреждение мне до последнего дня моей лагерной жизни: отказ от человечности — это смерть заживо! Встреча с Неизвестным мне так же нужна, как и встреча с Рубинштейном».

В пути я не умер ни от голода, ни от холода, ни от пули, ни от нервного перенапряжения, ни от побоев, но был так слаб, что в Москве уже не мог стоять или двигаться без помощи: сказались три воспаления легких, смерть семьи, этап, все… Мне дали отлежаться, а потом вызвали на допрос по чужому делу, и я подтвердил свои прежние, совершенно не существенные показания, потому что они были правдой. Но ведь они могли бы быть записаны нашим новым опером в Сиблаге, на нашем лагпункте или в Мариинске. Тем более что я не отпирался и все мог подтвердить. Зачем же меня притащили в Москву? Я уже знал повадки долинских и понимал, что нужно ждать, что настоящая причина вызова в должное время откроется.

Так оно и вышло.

Ровно через десять лет со дня ареста меня вызвали из камеры, вымыли в бане, побрили и одели в новенькую серую куртку и брюки гражданского покроя. Сердце екнуло в предчувствии недоброго. «Начинается! — повторял я себе. — Сейчас ты все узнаешь». Два вахтера под руки ввели меня в обширный кабинет, где за большим письменным столом сидел рыжеватый генерал-майор, а рядом стоял полковник. Много позднее мне сообщили их фамилии и судьбу: оба были расстреляны.

— Здравствуйте, Димитрий Александрович! — приветливо сказал генерал. — Как поживаете?

Я не нашелся, что сказать, и молчал.

— Подведите его ближе. Вот сюда! Смотрите, чтоб не упал! Поставьте лицом к окну, — приказал дюжим вахтерам генерал.

Полковник вполголоса почтительно разъяснил мне:

— С вами говорит начальник следственного отдела!

Пауза. Мгновения последней подготовки перед началом поединка. Сейчас произойдет непоправимое…

— Ну-с, Димитрий Александрович, узнали площадь? Как она называется?

Я ответил.

— Так-так. Вижу, что не забыли. А как называется бульвар, который начинается налево от Большой Оперы в Париже?

Ответ.

— Хорошо, очень хорошо, — генерал помолчал, пощупал меня глазами и вдруг резко бросил мне в лицо: — Через полчаса вы можете очутиться вон там, у входа в метро! Через месяц — в Париже! Слышите?! Ну?! Отвечайте!

Я молчал.

— Растерялись? Понятно! Я объясню: решил провести вас через амнистию! Вы — нужный человек! Сегодня же можете отправиться обедать в «Метрополь», через пару недель в отель «Ритц»! О работе с вами поговорят позднее. Слышите? А?

Я собрался с силами. Выпрямился.

— Мои преступления вымышлены, они ничем не доказаны, гражданин начальник. Я — подозреваемый, которого нельзя амнистировать. Можно только назначить переслед-ствие и отпустить на волю. Потом можно начинать и разговор о работе.

Генерал жестко засмеялся. Встал.

— Подведите его еще ближе. Вот так, — он повернулся ко мне и постучал пальцем по стеклу. — Видите множество людей на площади, Димитрий Александрович? Это рядовые наши граждане, обыкновенные люди. Все они — подозреваемые и поэтому пока что находятся там, по ту сторону стены этого дома. По эту — подозреваемых нет: здесь находятся только осужденные. Вы арестованы — значит и осуждены. Если это целесообразно, мы готовы вас амнистировать. Слышите — амнистировать. Вы ясно поняли мое намерение?

Еще бы… Выпустить меня с клеймом на лбу, чтобы сначала снова использовать, скажем, в качестве провокатора, а потом, когда это перестанет быть нужным, вернуть обратно, но уже без права заявлять о своей невиновности… Пересмотр дела он отклоняет, а принятие мною амнистии — это формальная расписка в несовершенном преступлении… Нет, когда-то я мог быть восторженным и добровольным исполнителем, но процветающим рабом я быть не должен.

Я думал и молчал. Генерал и полковник переглянулись.

— Послушайте, Димитрий Александрович, скажите: что вы стали бы делать, если бы вышли на эту площадь? Да еще в такой солнечный день? Ну-ка? Отвечайте, не бойтесь!

Сердце так сильно и тяжело билось, что казалось, генерал слышит эти глухие удары. Мне было стыдно за свое сердце — ведь утром оно казалось полумертвым. Я задыхался, но собрал все силы и выпрямился. Какой величественный, какой страшный момент! Мысли несутся неудержимо, скачут, обгоняя друг друга… «Надо выдержать действительность, когда откроешь глаза: это надо уметь», — лепечет живой мертвец и улыбается мне сквозь морозный полумрак карцера. А Рубинштейн — маленький бухгалтер и большой герой? Он сумел открыть глаза и выдержал! Только бы и мне выстоять испытание до конца!

— Я подошел бы к первой же витрине и ногой выбил бы ее!

Генерал и полковник быстро переглядываются: «Спятил с ума?»

Ласково:

— А зачем, Димитрий Александрович?

— Чтобы скорее опять попасть в заключение.

Мгновенный обмен взглядами: «Да он рехнулся!»

Еще ласковее, почти по-матерински:

— А это вам зачем, Димитрий Александрович?

Вот оно, отречение от жизни во имя правды, добровольное прощание с близкой волей! Но я — не Скшиньский и поэтому смело открываю глаза перед жестоким ликом такой жизни.

Я широко открываю глаза и гордо закидываю голову. Решено.

Я отвергаю свободу, покупаемую у кривды, и да здравствует свобода, даруемая советскому человеку правдой!

За отказ от амнистии Сидоренко получил пять лет лагерей. Я получил одиночное заключение в условиях особого режима спецобъекта. Через три года в мой каменный ящик вошли три молодых человека. Я их плохо видел, потому что года за полтора до этого произошло кровоизлияние в оба глаза, но все же видел — синие верха фуражек и малиновые околыши. Но я не понимал, кто они и что значит эта форма. Думая дать им больше места, хотел отступить назад, но оступился и упал и не мог подняться, потому что не был в состоянии определить свое положение в пространстве. Молодые парни сердечно рассмеялись и опять что-то сказали, а потом им надоело возиться, и они попросту ухватили меня за ноги и выволокли из камеры.

Из спецобъекта меня привезли в тюрьму. Я вспоминал, что когда-то уже бывал здесь, но не мог сообразить, что это за помещение. Рано утром дверь загремела, и в камеру втолкнули второго заключенного. «Доброе утро!» — сказал он мне. Я посмотрел на него, повалился на пол и надолго потерял сознание. Потом началось лечение в тюремной больнице. Постепенно вернулись сознание и зрение. Я научился разумно говорить и понимать человеческую речь и только тогда с удивлением увидел, что все же не понимаю окружающих меня людей — изменников, карателей, бывших гестаповцев и эсэсовцев. Новые заключенные перестали быть для меня товарищами, я очутился один среди врагов. По сравнению с ними Сидоренко и Таня Сенина теперь казались странными и особенно милыми: все они были своими, а эти — не только чужими, но и ненавистными мне людьми.