Из-за его плеча на меня искоса поглядывала Мона Лиза, сложив на круглом брюшке пухлые руки, и весьма двусмысленно улыбалась. Это была старая репродукция, сильно выцветшая. Перед Джокондой висела на проволочке баночка из-под сапожного крема, в ней теплился фитилек. Все было как полагается… Пелагея Ивановна поймала мой взгляд.
— Икону теперь и не достанешь, товарищ дохтор, — время тяжелое, война. У меня вот сыночек старшенький на хронте пропав без вести. Був пограничником. Может, вернется, однако… — Она полезла под подушку, вынула чистенькую тряпочку и вытерла слезы. — А икона была у меня дуже добрая, да заключенные девки вкралы: пришли помыть пол, а я заснула, так воны и вкралы. А зачем она им? Удивляюсь! Та була Иверская, точно як в Москве, а эта неизвестно якая. Помогает ли, нет — хто знает…
— Помогает, не сомневайтесь, гражданочка, — заверил я и с видом знатока прибавил: — Это Луврская, она лучше Иверской. Вот поправитесь, увидите сами!
Сидоренко благодарно посмотрел на меня и покрутил головой.
— А теперь сидай за стол, Антанта. Будь гостем. Поговорим!
«Вот оно что. Занятно!»
Мы не спеша выпили и закусили. Брага и колбаса с луком и уксусом показались мне необычайно вкусными, ска-зонными, фантастическими: я их не видел шестой год. Потом мы закурили по настоящей папиросе. Я мысленно поднял тост за Мону Лизу — это были ее проделки! Я готов был перекреститься…
— Я так полагаю, — медленно начал Сидоренко, пуская в пространство синий дымок, — я так полагаю, что наша жизнь, конечно, твердая, очень твердая, вроде будто орех: кусаешь — и зубы болят. А бывает, что и ломаются. Но всякий орех имеет живое ядро, без него он — гадкая шелуха, она и свиньям даже не в потребу. Ясно? Живое ядро в нашей жизни есть, его треба тильки знать и уметь доставать: это — человечество. Наша партия, Владимир Ильич Ленин и великий вождь Иосиф Виссарионович Сталин для того и революцию сделали, щоб вести народ к человечеству, скрытому от него за самодержавием. Ты понял, Антанта? Раньше, за царя, мы ломали себе зубы та бильше ничего с жизни не имели, а пришел Ленин и показал нам живое ядро, без которого сам орех нам был не в радость и не в корысть. Теперь — другое дело! Советская власть — за человечество. Дывись, ты и шпиен, и предатель, короче, извини меня — сукин сын: попадись ты мне за гражданскую войну, я б тебе — х-х-хак! — и рубанул голову с плеч. Коротко и ясно!
Я передернулся, но смолчал: спорить было бесполезно. Сидоренко с видом проповедника вдохновенно продолжал, размахивая в воздухе кружком колбасы на черной кривой вилке:
— А советская власть тебя пиймала та кормить, та даеть можлывость работать по специальности: ты був дохтор на воле, ты есть дохтор и в заключении! Мы справляем вас трудом. Но сам труд ничего на даеть, хвашисты тоже трудятся не меньше нашего, нас от них не работа отличает, а человечество: они — зверюки, мы — люди. Понял, Антанта? Скажи мне: понял?
Он подлил себе и мне браги, мы хлебнули и взяли с тарелки по кружку колбасы, предварительно поваляв их в уксусе с луком: у меня все еще текли слюнки от одного этого давно забытого запаха.
— Ось ты работаешь у мене в лагере, работаешь добре, слов нет. Но, — Сидоренко повернулся ко мне и постучал вилкой о стол, — но делаешь все без души. Ты лускаешь скорлупу и не хочешь нияк понять, що пид ней — сладкое ядро. Ты без утешения работаешь, Антанта: день пройдет, ночью в постели тебе и порадоваться нечему, потому как нечем тебе вспомнить потраченное время. А вот я кажную ночь радуюсь — у меня день проходит не напрасно. Ты меня понял?
Я еле разжал зубы. Говорить о своей семье бесполезно. Да и не в этом дело.
— Понял, гражданин начальник. Недавно начальник Долинский искал украденные в каптерке телогрейки. Явился в амбулаторию, все перевернул вверх дном, перетряс мои личные вещи в кабинке. Ничего не нашел. Потом говорит: «Доктор, мне известно, что вы знаете, кто вор и где спрятано украденное. Я обращаюсь к вам как интеллигент к интеллигенту, больше того — как человек: помогите восторжествовать закону!» Я тогда подумал: «Ты, милый, должен был начать с этого. А то тряс, тряс, ничего не нашел и теперь поешь о человечности!»
Сидоренко покачал головой.
— А для кого було вещевое довольствие? Для вашего брата, заключенных. Долыньский телогрейку не носит! Ты не прав. Долыньский хоче тебе добра, и так каждый коммунист, наверх аж до Сталина: советская власть стоит на добре, а ты озлобился на нас и за то идешь мимо людей. Яких? Та твоих же товарищей! А при чем туточки воны? Воны страдают, як ты сам, но бачишь — вольный начальник тому сочувствуете а ты, лагерник, — хоть бы хмык! Сердца у тебя — ни грамма! Антанта, помни, у тебя здесь свободный выбор: хочешь — будь человеком, хочешь — зверюкой! Своим равнодушием об нее и злобой на меня ты Татьяне Сениной сделал зло и ее доведешь до режимной бригады, ты оставил работяг без телогреек и за чего? За Сидоренку, за Долынь-ского! А разве Сенина одна в зоне? Тебе доверена тысяча человек! Я говорю, слухай хорошенько: не думай за нее, думай за себя. Я ж добре бачу: ты за людей почитаешь тильки контру, а бытовики та воры для тебя не существують, их болью ты не болеешь. Плохо, Антанта, дуже несправедливо. Мы в Красной Армии и беляков раненых лечили! Ведь наш боец — завсегда человек! А ты? Хочешь выйти живым з лагеря — будь человеком! Потеряешь в себе человечество — выйдешь мертвецом!
Возвращаясь в лагерь, я мысленно пожимал плечами. Идея хорошая и верная и изложена для лагерного начальника неплохо, но стоило ли вызывать меня к себе ради такой нелепой проповеди?
Многим позднее жизнь ответила:
— Стоило!
Глава 2. Лечение трудом
Торжество и радость в лагере не длятся долго.
В стороне от правильных рядов мужских и женских рабочих бараков, ближе к больничной зоне, вытянулся грязный, запущенный барак, из которого всегда неслись песни, сквернословие, хохот и визг: внутренний коридорчик, темный и скользкий, разделял его на две равные половины — мамс-кую и малолетскую. В мамской жили беременные и матери. Декретные отпуска до и после родов, правила предоставления легкой работы беременным и кормящим и положение о дополнительном питании (молоко, сливочное масло и сахар) строго соблюдаются и в заключении. Они не нарушались даже в эти годы всенародного бедствия и использовались уголовницами и бытовичками для своих целей: рождение детей для них являлось своего рода дополнительной профессией, избавляющей от соблюдения режима, от работы и от скудного питания на общей кухне, и не случайно всюду, где отбывают срок уголовницы, начальство обязательно строит мамский барак, родильный дом и ясли. Мам-ский барак не подчинен нарядчику, начальники туда заходить боятся, а поэтому его можно считать земным отделением преисподней: там грязные полуголые женщины занимаются перешивкой краденого, литрами продают голодным инвалидам женское молоко, разведенное водой и мелом, и принимают мужчин. Сидоренко тоже не совал нос на мамс-кую половину: ему донесли, что бабы его проиграли. Какая-то мамка, спустив в карты все свои тряпки, поставила на кон его самого, опять проиграла и обязалась вылить начальнику на голову ведро жижи, почерпнутой в уборной. Сидоренко знал, что за дверью всегда стоит наготове полное ведро, а за печкой припрятан топор на случай, если проигравшая заиграется, то есть не выполнит обещанное: по закону заигравшимся полагается смерть, и в таком случае мамки сообща ночью зарубили бы нарушительницу. Беда была в том, что начальник никак не мог установить фамилию этой женщины и сплавить ее в этап, а потому на всякий случай держался подальше от всех мамок.
Через коридорчик зловонные потроха мамской половины во всех подробностях были видны с порога малолетской половины, где размещены девочки, которых из соображений нравственности и человеколюбия в лагерях выделяют из здоровой рабочей среды и сталкивают лицом к лицу с лагерным дном. Малолетки также, если не по положению, то фактически, жили без работы и дисциплины — закон охранял их несовершеннолетие, а для начальника они всегда оставались только обузой: в условиях лагеря невозможно установить для несовершеннолетних особые нормы выработки и предоставить им нужное количество легкой и легчайшей работы. Однако Сидоренко в свободное время залетал в малолетское отделение, учинял там погром, наиболее дерзких отсылал в штрафной изолятор, и тем дело кончалось до следующего налета. К Сениной он пристал из-за явно симулированной глухоты, из-за неудачи с выстрелом, а может быть, еще и потому, что какая-то осведомительница успела передать ему несколько ее обидных слов: девка была, как говорится, с норовом.