В таких условиях потерю матери и жены я переносил тяжело: расход душевных сил был слишком велик. Как инстинктивная мера самозащиты появилась замкнутость, погруженность в себя, отчужденность. Но и такой экономный расход сил все-таки оказался губительным, и мозг стал истощаться. Я начал замечать в правом углу поля зрения протянутую ко мне руку с шевелящимися пальцами и как врач мучился тем, что не мог объяснить себе природу такого явления: была ли это игра сосудов сетчатки на почве повышения общего и внутриглазного давления и кровоизлияния в камеры глаза или чисто психопатологический сдвиг — галлюцинация и спутанность сознания? Конечно, лекарств не было, и среду изменить я не мог, оставалось только ждать и надеяться на лучшее. Однако как врача меня это, конечно, очень занимало.
Больничную зону отгородили от рабочей колючей проволокой, но я имел право выхода, и вечерами голодные женщины кричали мне через проволоку:
— Доктор, идите в клуб! У нас сегодня танцы! Оторвитесь от своих дохликов!
Это был пир во время чумы.
Иногда ветер доносил оттуда звуки музыки, пение. Наша культбригада ставила все больше фарсы и комедии — «Чужой ребенок», «Тетушка Чарлея» и т. п. Центральная культбригада из Мариинска раз в месяц угощала нас более серьезной и взыскательной пищей.
— Мойте руки, доктор, и идите сюда. Приехала центральная! У нас сегодня «На дне», — кричали мне, когда я выходил на крыльцо морга, чтобы глотнуть свежего воздуха и немножко прийти в себя.
— А я уже на дне! Мне идти некуда! — шутил я и показывал девушкам руки. Они с криком разбегались, а я, покачиваясь от слабости, шел бессмысленно потрошить следующих серых и бесформенных. Их было много, они снились мне ночами, но те сны носили профессиональный характер и совершенно не казались страшными.
Страшной была тогда явь.
— Слухай, Антанта, до тебе дело есть, — рявкнул Сидоренко однажды после развода, ввалившись в амбулаторию и с грохотом усаживаясь на топчане.
Я внимательно посмотрел на него. Вид у начальника был обычный, как у буденовца после сабельной рубки: телогрейка нараспашку, на гимнастерке орден Красного Знамени с огромной во всю грудь полинявшей розеткой, залихватский чуб, фуражка на затылке. Одним словом, артист Бабочкин, загримированный под Чапаева, хоть фильм крути! Устроившись поудобнее, он закончил:
— Сидай та слухай! Ох, хорошо же у тебя в амбулатории, сюды зайтить — чистая радость!
Он был прав. Домик амбулатории находился на краю зоны, прямо у огневой дорожки, и выглядел очень опрятно, я бы сказал, кокетливо: лагерь был оздоровительный, переделанный из совхоза. Едва ли не половина заключенных числилась больными и выздоравливающими, то есть находилась в ведении медсанчасти, а потому являлась для нее бесплатной рабочей силой. Не в пример другим лагерным постройкам, обнесенным общим высоким дощатым забором и колючей проволокой, этот домик снаружи был всегда чисто выбелен и подкрашен, а внутри приветливо улыбался нарядной чистотой: полы выскоблены добела осколками стекла, на окнах — занавесочки из хирургической марли, выкрашенные медицинской метиленовой синью в небесноголубой цвет, топчаны и столы покрыты свежевыстиранными и отутюженными больничными простынями. В углу стояла и радушно приветствовала входивших еще одна принадлежность лагерного медицинского уюта — тонкий лом для укрощения некоторых больных из мелкой шпаны и проезжего шакалья во время лечебного приема. (Конечно, пользоваться им нужно было умеючи, иначе можно проткнуть нападающего насквозь или переломить ему хребет.) Это был любимый командованием показательный уголок лагерной культуры, и начальники ежедневно забегали сюда покурить, отдохнуть, посоветоваться и поругаться между собой, а то и вздремнуть. Здесь же у меня собирались и полумертвые члены нашего негласного литературного кружка, чтобы обсудить творческие планы и прочесть что-нибудь новое. Хотя я был выслан из Мариинска без права работать на врачебной работе, то есть для физического труда, но сразу же был назначен формально фельдшером, а фактически — врачом. Помимо меня на лагпункте тогда работали еще врачи — Мария Васильевна, доктор Волковая и другие пожилые женщины. Более спокойную работу в больнице получили они, а самые неприятные участки — амбулаторный прием, санитарный надзор за зоной, в первую очередь за пищеблоком, и обслуживание штрафного изолятора и этапов — достались мне. В должности фельдшера со мной работал бывший московский студент-медик: как бытовик с легкой статьей и сроком он имел пропуск за зону и потому был очень нужным человеком.
— Вспоминаешь, дохтор, предпоследний этап? Ну, мало-летский, мы его еще комисували здесь, бо баня стояла на ремонте та не топылась? Ага, вспомнил? Подбросили нам тогда всякую падаль, оторви та выбрось: парни и девки уже потерлись на пересылках та нахватались разных премудростей, короче — наблатыкались. Одни — грубияны, лезут в духари, другие — отказчики та симулянты, все работать никак не хочуть. У тебя, небось, побывали?
Я кивнул на лом.
— Побывали, гражданин начальник. Этот этап я помню.
На комиссовке подростки стояли серые и тонкие, будто прозрачные: некоторых санитары поддерживали под руки. Трое умерли в пути, и я уже произвел вскрытие — так, ничего интересного, просто резкий упадок питания и дистрофические изменения: сердца у них остановились потому, что устали биться. Человек пятнадцать лежали в больничном бараке без диагноза с пометкой: «После этапа». Эти отлежатся. Войдут в силу. И станут опять такими, как были, — наглыми, разнузданными, агрессивными.
Заканивалось лето 1943 года — время неисчислимых потерь на фронте и в тылу. Снабжение гражданского населения стало очень скудным, на. военных заводах рабочие шли к станкам далеко не сытыми, а что же говорить о нас, заключенных? Жиры и мясо из нашего пайка беспощадно расхищались недоедающими начальниками и лагерной обслугой — каптерами и поварами. В зоне росла смертность. Единственным спасением для лагерника оказался выход на работу: лагерь был сельскохозяйственный, труд — обычный, крестьянский, на работе выдавали дополнительное питание, и можно было при удаче подобрать морковку или стянуть пару картофелин. Каждый лишний кусок означал шаг к спасению, но эти еле живые подростки упорно отказывались от работы и изображали из себя честных воров, которым блатной закон запрещает трудиться. Сочувствие к ним пропадало: мы понимали, что растет смена тем, кто в лагерях делал наше существование трудным, а подчас и невыносимым.
— Эта девка, — объяснял между тем начальник, — малолетняя проститутка, була связана с преступным миром. Конечно, отощавших лечи, це положено. Но таких, як вона, буду лечить я сам: девка здоровая, но притворяется глухой. А по закону я не могу выводить за зону глухую — вона не чуеть команды конвоя. Но я ее зломаю! Зломаю!
— И что же вы собираетесь с ней делать, гражданин начальник?
— Зараз побачить. Пошли дневального за девкой в ма-лолетский барак. Хвамилия — Сенина, зовуть — Татьяной. А теперь слухай дальше та помогай мне честно, совершенно честно.
Начальник встал и растворил окно, выходившее на оплетенный колючей проволокой высокий забор, из-за которого шаловливо выглядывали верхушки вольных березок.
— Як приведуть девку, ты ей заговори зубы и дуже внимательно дывись на лицо. А я сховаюсь сзади, та выпалю з пистолета в окно. Ты только замечай, як вона скрывится чи щось скаже — замечай точно, все дело будет в тебе. Сумеешь, Антанта?
Я нехотя пожал плечами: ясно, что для Сениной будет лучше, если она станет работать. Но солидарность заключенных мешала мне участвовать в такой проверке — сам я считал себя вправе разоблачать симулянтов для их же пользы, хотя они этого и не понимали, но помогать начальнику мне казалось чем-то зазорным.
— А вы имеете разрешение от опера, гражданин начальник? Как бы чего не вышло?
— Эх ты, голова! А еще интеллигент! Да наш лагерь як называется? Справительно-трудовой! Ось як! Без труда туточки люди пропадают, а за труд выдается дополнительное пищевое довольствие и теплое обмундирование первого или второго срока. Без труда опять же выскакивают разные мысли, человек приучается баловаться, жить на чужой счет. Ты же, врач, сам все знаешь. Чего ж виляешь, а? Надо выполнять положенное.