В начале осени начальник снова явился в амбулаторию по поводу этой же отказчицы.
— Помнишь Сенину, Антанта? Долыньский посоветовал списаться с ее мамой и просить навестить дочку, — вона живеть недалеко, под Новосибирском. Сейчас баба вже на вахте! — он довольно потер руки и рассмеялся. — Зараз собирайся, все трое пойдем в барак, и вона загукаеть дочку з порога: побачимо, услышит глухая голос матери чи ни. Враз составим акт, и я завтра турну ее в режимную бригаду. Я тоби казав, що ее вылечу и вылечу, побачишь сам! В труде — туточки усе спасение, позднее девка це пойметь и буде мне благодарна! Пишлы!
Марфа Прокофьевна, сухощавая, слегка сутулая колхозница с мешком сухарей за спиной и клюшкой в руках, увидя меня, вдруг заплакала. Когда мы шли позади начальника к бараку, она шепотом спросила: «Сколько?» — и на мой ответ: «Двадцать», — перекрестилась, на ходу вынула из мешка большой сухарь и сунула мне в руку. Перед тем как войти, остановилась, вытерла лицо краем головного платка, несколько раз провела по груди корявой ладонью, вздохнула и потом засеменила вперед. Вой и визг с мамской половины на мгновение ошеломили ее, она торопливо, но метко плюнула в сторону какой-то багровой туши, которая с порога пропела: «Зайдите сюда, начальничек, я вам что-то покажу, очень даже интересное!» — и рванулась к другой двери — Сидоренко, как видно, уже рассказал ей все что нужно.
— Сюды, товарищ начальник?
— Туды, гражданочка.
Но едва мать распахнула дверь и приготовилась головою вперед нырнуть в плотную клейкую муть махорочного дыма и сквернословия, как Сидоренко галантно придержал ее за рукав, приятно осклабился и взял под козырек:
— Давайте не входить, мамаша, давайте не надо! Крычи-те з порогу, як я вам объявляв!
Задыхаясь от волнения, мать поставила мешок на заплеванный пол, прижала натруженные руки к впалой груди и негромко крикнула:
— Танюшенька! Дочка!
Она старалась вобрать в грудь как можно больше воздуха, чтобы ее вопль смог проткнуть это горячее зловоние, но ничего не выходило: стоя у порога, пожилая измученная женщина глядела в сизую тьму, сжимала руки на груди и бессильно повторяла:
— Доченька! Доченька!
И вдруг из самых глубоких недр барака ответно прозвучал чистый молодой голос:
— Мама!
Разбрасывая всех на пути, дочь из темноты рванулась на зов. Крики стихли, малолетки поняли смысл происходящего и замерли в ожидании. Мгновение — и дочь повисла на шее матери.
— Я ж казав: си-му-лянт-ка! — торжественно повернулся ко мне начальник. — Пиши акт. Теперь спущу с девки шкуру! Раз ты по-хорошему не разоблачив, теперь по-плохому буду ее спасать я.
Глава 3. Что такое выбрасывание флага?
Началась недолгая и ясная сибирская осень.
Сначала буйная и полнотелая тайга поблекла, притихла, стала задумчивой, будто углубленной в себя. «Она сейчас, как девушка, которая узнала, что скоро умрет, — говорил я себе. — Она поглощена внутренним ощущением обреченности!» Но прошла неделя — две, и настал черед моих двух любимых дней; каждый год я ожидал их с волнением, ждал и все же всегда неизменно дивился этому чуду: утром выйду на крыльцо амбулатории и за табличками с надписью: «Огневая зона. Часовой стреляет без предупреждения», позади черных костлявых сторожевых вышек вдруг вижу тайгу в нежно-розовом платьице, кисейном и до слез трогательном: умирая, девушка кокетничала, она приподнялась, взялась розовыми пальчиками за высокий забор, увитый ржавой колючей проволокой, и заглянула к нам в зону, улыбаясь и ожидая возгласа привета. В эти дни неизменно сияло солнце, воздух был синь и свеж, на дулах нацеленных на нас автоматов блестели и трепетали паутинки. Круглый год, любуясь сибирской природой, я не забывал повторять: «Судьба, верни меня в серые улицы городов, дай мне еще раз надышаться автомобильным чадом!» Но в эти розовые дни подумать такое казалось кощунством. Потом умирание природы шло быстрее, она старилась на глазах. Начались дожди и грязь: в косых полосах холодной воды рабочие бригады, нахохлившиеся и продрогшие, уходили в серое зыбкое никуда и растворялись в нем. Но и это длилось недолго. Наступили дни туманов, прозрачных, серо-розовых, сибирских — нашенских и родных, как эти таблички, и ржавая проволока, и вышка. И вдруг утром, идя на развод, я услышал, что земля, покрытая серебряным налетом изморози, гудит под ногами, как чугун. Зима идет… Как бодро дышится, как спокойно и твердо глядится вдаль, в безвозвратно потерянное. «Неужели это было? — объятый светлой печалью, повторяю я. — Я теперь болен и стар, мне сродни только вот эта одна призрачно-серебристая мгла. Но благословенно все, что было». И отставной строитель и борец улыбается, пожимает плечами и бодро ковыляет на развод. Что это — торжественный финал? Сцена под занавес? О, нет, они еще впереди: я верю в правду на советской земле, я додержусь! Если только сумею сохранить в себе человечество… Спасибо Сидоренко: он вернул меня к людям. Я опять не один! Еще считанные дни, еще — и наступит смиреннейший и тишайший серенький денек, и крупные хлопья снега повалятся к нам в зону: зима теперь уже всерьез вкрадывается в нашу жизнь, притворно ласковая вначале и такая неумолимо жестокая потом. Первый пушистый снежок покрыл заплаты на бушлатах и украсил втянутые в плечи головы, обернутые тряпьем, — теперь издали лагерники похожи на всяких людей, даже на иностранных богатых туристов… Почему нет? И как конец всем чудесным превращениям осени — мороз: без предупреждения, сразу, по-сибирски, так это градусов под тридцать и больше. Ура! Клопы исчезли! Сомнений нет, зима здесь!
Лагерная жизнь текла своим размеренным чередом, крепко подкрученным рукой войны: наше хозяйство перевели на выполнение жестких заказов военного ведомства, замедлить выполнение которых было нельзя. В основном лагпункт перестроился на поставку свиного мяса в тушах — свинарники были сильно расширены и продолжали расширяться, а зерновое хозяйство отошло на второй план. Ремонтно-механический завод начал поставлять детали в Мариинск, а тамошний РМЗ стал сдавать военведу готовые ударные механизмы для гранат и мин. Все подтянулись, почувствовав на своих лицах обжигающее дыхание войны. С другой стороны, резко сократились нормы снабжения пищепродуктами и усилилось воровство на складах и на кухне — недоедало все население по обеим сторонам заборов с вышками, но бесправные лагерники, не имеющие возможности защищаться, страдали прежде и больше всех. Кривая смертности удерживалась на высоком уровне. Лекарств хватало, но фон всех болезней был один — белковая недостаточность, а поэтому и лечебный эффект сводился к нулю. Внутри зоны посадили капусту и турнепс, для заболевших зелени было как будто бы достаточно, но белки отсутствовали, и диагноз у всех больных был одинаков. Одни падали, другие упорно тащились на развод и дальше — за зону, на десятичасовой труд. Война! Она вошла в наш быт…
Однажды в первый морозный день, когда строй черных бригад особенно четко рисовался на снегу перед воротами, начальник вдруг дернул меня за рукав. Мы прошли мимо мужских режимных бригад. По положению одежду лагерников из-за возможности побега на рывок полагается проверять перед воротами для того, чтобы отобрать вольные вещи, которые бежавший мог бы потом для маскировки надеть поверх форменной одежды. Практически это было бессмысленным, потому что на рывок бежали только малолетки, которых быстро ловили; успешные побеги совершались всегда ночью и в плохую погоду, прямо из зоны. Сидоренко это знал и зимой не допускал раздевания перед воротами. Но изредка на развод выходил Долинский, идеальный законник, и раздевал мужские режимные бригады и отдельных лагерников по своему выбору; женщин не трогали, потому что они на рывок не бегут. Долинский в таких случаях не руководил, а священнодействовал: в ладно сшитом белом полушубке и нарядном башлыке кавказского покроя с серебряной кисточкой, из которого приятно розовело круглое лицо, он стоял, молодцевато подбоченясь, среди голых людей, топтавшихся на снегу, поштучно тряс их тряпье и швырял в сторону все неказенные вещи, которые зимой лагерники одевали на работу, — рваные свитеры и жакеты, диковинные самодельные кацавейки, какие за две-три пайки хлеба в зоне шили из ветоши, украденной в каптерке или в слесарных мастерских, инвалиды и мамки. Желто-лиловые тощие тела будто плясали перед черными рядами рабочих, угрюмо застывших в немом бессилии.