неизглаголанной печали. Годы не осушили моих глаз, не размыкали моего безмерного

сиротства. Я — сирота до гроба и живу в звонком напряжении: вот-вот заржет золотой

конь у моего крыльца - гостинец Оттуда — мамушкин вестник.

Всё, что писал и напишу, я считаю только лишь мысленным сором и ни во что

почитаю мои писательские заслуги. И удивляюсь, и недоумеваю, почему по виду

умные люди находят в моих стихах какое-то значение и ценность. Тысячи стихов, моих

ли или тех поэтов, которых я знаю в России, не стоят одного распевца моей светлой

матери.

❖❖❖

За свою песенную жизнь я много видел знаменитых и прославленных людей.

Помню себя недоростком в Ясной Поляне у Толстого. Пришли мы туда с рязанских

стран: я — для духа непорочного, двое мужиков под малой печатью и два старика с

пророческим даром.

Толстой сидел на скамеечке, под веревкой, на которой были развешаны поразившие

меня своей огромностью синие штаны.

Кое-как разговорились. Пророки напирали на «блаженни оскопившие себя».

Толстой торопился и досадливо повторял: «Нет, нет...» Помню его слова: «Вот у вас

мальчик, неужели и его по-вашему испортить?» Я подвинулся поближе и по обычаю

радений, когда досада нападает на людей, стал нараспев читать стих: «На горе, горе

26

Сионской...», один из моих самых ранних Давидовых псалмов. Толстой внимательно

слушал, глаза его стали ласковы, а когда заговорил, то голос его стал повеселевшим:

«Вот это настоящее... Неужели сам сочиняет?..»

Больше мы ничего не добились от Толстого. Он пошел куда-то вдоль дома... На

дворе ругалась какая-то толстая баба с полным подойником молока, откуда-то тянуло

вкусным предобеденным духом, за окнами стучали тарелками... И огромным синим

парусом сердито надувались растянутые на веревке штаны.

Старые корабельщики со слезами на глазах, без шапок шли через сад, направляясь к

проселочной дороге, а я жамкал зубами подобранное под окном яснополянского дома

большое с черным бочком яблоко.

Мир Толстому! Наши корабли плывут и без него.

❖❖❖

Как русские дороги-тракты, как многопарусная белянная Волга, как бездомные тучи

в бесследном осеннем небе — так знакомы мне тюрьма и сума, решетка в кирпичной

стене, железные зубы, этапная матюжная гонка. Мною оплакана не одна черная

копейка, не один калач за упокой, за спасение «несчастненькому, молоденькому».

Помню офицерский дикий суд над собой за отказ от военной службы... Четыре с

половиной года каторжных работ... Каменный сундук, куда меня заперли, заковав в

кандалы, не заглушил во мне словесных хрустальных колокольчиков, далеких

тяжковеющих труб. Шесть месяцев вздыхали небесные трубы, и стены тюрьмы

наконец рухнули. Людями в белых халатах, с золотыми очками на глазах, с запахом

смертной белены и йода (эти дурманы знакомы мне по сибирским степям) я был

признан малоумным и отправлен этапом за отцовской порукой в домашнее загуберье.

Три раза я сидел в тюрьме. Не жалко острожных лет: пострадать человеку всегда

хорошо... Только любить некого в кирпичном кошеле. Убийца и долголетний каторжник

Дубов сверкал на меня ореховыми глазами на получасных прогулках по казенному

булыжному двору, присылал мне в камеру гостинцы: ситный с поджаристой постной

корочкой и чаю в бумажке... Упокой его, Господь, в любви своей! А в поминанье у меня

с красной буквы записано: убиенный раб Божий Арсений.

Били меня в тюрьме люто: за смирение, за молчание мое. У старшего надзирателя

повадка была: соль в кармане носить. Схватит тебя за шиворот да и ну солью голову

намыливать; потом сиди и чисти всю ночь по солинке на ноготь... Оттого и плешивый я

и на лбу болезные трещины; а допреж того волос у меня был маслянистый, плечи без

сутулья и лицом я был ясен...

❖❖❖

Сивая гагара — водяных птиц царица. Перо у сивой гагары заклятое: зубчик в

зубчик, а в самом черенке-коленце бывает и пищик... Живой гагара не дастся, только

знающий, как воды в земляной квашне бродят и что за дрожжи в эту квашню

положены, находит гагару под омежным корнем, где она смерть свою встречает. В час

смертный отдает водяница таланному человеку заклятый пищик - певучее сивое перо.

Великое Онего — чаша гагарья, ее удолье и заплыв смертный.

От деревни Титовой волок сорокаверстный (сорок — счет не простой) намойной

белой лудой убегает до Муч-острова. На острове, в малой церковке царьградские

вельможи живут: Лазарь и Афанасий Муромские. Теплится их мусикия - учеба

Сократова - в булыжном жернове, в самодельных горшечках из глины, в толстоцепных

веригах, что до наших дней онежские мужики раченьем церковным и поклонением

оберегают.

От Муромского через Бесов Нос дорога в Пудожские земли, где по падям

береговым бабы дресву золотую копают и той дресвой полы в избах да лавки шоркают.

Никто не знает, отчего у пудожских баб избы на Купальский день кипенем светятся... то

27

червонное золото светозарит. Сказывают, близ Вороньего Бора, в той же Пудожской

земле, ручей есть: берега, врозмах до 20 саж<еней>, всё по земляным слоям

жемчужной раковиной выложены. Оттого на вороньегорских девках подзоры и поднизи

жемчугом ломятся.

Бабки еще помнят, как в тамошние края приезжали черные купцы жемчуг добывать.

На людях накрашены купцы по лицу краской, оттого белыми днем выглядят; в ночную

же пору высмотрели старухи, что обличьем купцы как арапы, волосом курчавы и Богу

не по-нашему молятся.

От Вороньего Бора дорога лесами бежит. Крест я в тех лесах видел, в диком

нелюдимом месте, а на кресте надпись резная про государева дарева повествует.

Старики еще помнят, как ходили в низовые края, в Новгород и в Москву сказители и

баяны дарева промышлять. Они-то на месте, где по домам расходиться, крест с

привозного мореного дуба поставили...

Апосля крестовой росстани пойдут Повенецкие страны. Тут и великое Онего

суклином сходится. Кому надо на красный Палеостров к преп<одобному> Корнилию в

гости, заворачивай мысами, посолонь. Палеостров - кость мужицкая: 10 ООО

заонежских мужиков за истинный крест да красоту молебную сами себя посреди

Палеострова спалили. И доселе на их костях звон цветет, шумит Неопалимое Древо...

Видел я, грешный, пречудное древо и звон огненный слышал...

На ладьях или на соймах ловецких с Палеострова в Клименицы богомолье держат.

Помню, до 30 человек в нашей ладье было - всё люди за сивой гагарой погонщики.

Ветер - шелоник ледовитый о ту пору сходился. Подпарусник волны сорвали... Плакали

мы, что смерть пришла... Уже Клименицы в глазах синели, плескали сиговой ухой и

устойным квасом по ветру, но наша ладья захлебывалась продольной волной...

«Поставь парус ребром! Пустите меня к рулю!» - за велегласной исповедью друг

другу во грехах памятен голос... Ладья круто повернула поперек волны, и не прошло с

час, как с Клименецкого затона вскричала нам встречу сивая водяница-гагара...

Голосник был — захваленный ныне гагарий погонщик - Григорий Ефимович

Распутин.

В Питере, на Гороховой, бес мне помехой на дороге стал. Оболо-чен был нечистый

в пальто с воротником барашковым, копыта в калоши с опушкой упрятаны, а рога

шапкой «малоросс» накрыты. По собачьим глазам узнал я его.

«Ты, — говорит, — куда прешь? Кто такой и откуда?»

«С Царского Села, - говорю, — от полковника Ломана... Григория Ефимовича

Новых видеть желаю... Земляк он мой и сомолитвен-ник...»

В горнице с зеркалом, с образом гостинодворской работы в углу, ждал я недолго. По

походке, когда человек ступает на передки ног, чтобы легкость походке придать, учуял

я, что это «он». Семнадцать лет не видались, и вот Бог привел уста к устам приложить.