добрался до Кутаиса, где жил некоторое время у турецких братьев-христиан...

О послушании моем в яслях и купелях скопческих в Константинополе и Смирне, в

садах тамошних святых тебе, милый, выведывать рано, да и не вместишь ты

ангельского воображения...

Саровский медведь питается медом из Дамаска.

❖ ❖❖

Труды мои на русских путях, жизнь на земле, тюрьма, встреча с городом, с его

бумажными и каменными людьми выражены мною в моих песнях, где каждое слово

оправдано опытом, где всё пронизано рублёвским певческим заветом, смысловой

графьей, просквозило ас-сис<т>ом любви и усыновления.

Из всех земных явлений я больше люблю огонь. Любимые мои поэты Роман

Сладкопевец, Верлен и царь Давид; самая желанная птица — жаворонок, время года —

листопад, цвет — нежно-синий, камень — сапфир, василек — цветок мой, флейта —

моя музыка.

<1919>

ГАГАРЬЯ СУДЬБИНА

Я родился, то шибко кричал, а чтоб до попа не помер, так бабушка Соломонида

окрестила меня в хлебной квашонке.

А маменька-родитель родила меня, сама не помнила когда. Говорила, что «рожая

тебя такой холод забрал, как о Крещении на проруби; не помню, как тебя родила».

А пестовала меня бабка Фёкла - Божья угодница - как ее звали. Я без мала с двух

годов помню себя.

Грамоте меня выучила по Часовнику мамушка. Посадила меня на лежанку и дала в

руку творожный колоб, и говорит: «Читай, дитятко, Часовник и ешь колоб и, покуль

колоба не съешь, с лежанки не выходи». Я еще букв не знал, читать не умел, а так

смотрю в Часовник и пою молитвы, которые знал по памяти, и перелистываю

Часовник, как будто бы и читаю. А мамушка-покойница придет и ну-ка меня хвалить:

«Вот, говорит, у меня хороший ребенок-то растет, будет как Иоанн Златоуст».

На тринадцатом году, как хорошо помню, было мне видение. Когда уже рожь была в

колосу и васильки в цвету, сидел я над оврагом, на сугоре, такой крутой сугор; позади

меня сосна, а впереди верст на пять видать наполисто...

На небе не было ни одной тучки — всё ровно-синее небо... И вдруг вдали, немного

повыше той черты, где небо с землей сходится, появилось блестящее, величиной с

куриное яйцо, пятно. Пятно двигалось к зениту и так поднялось сажен на 5 напрямки и

потом со страшной быстротой понеслось прямо на меня, всё увеличиваясь и

увеличиваясь... И уже, когда совсем было близко, на расстоянии версты от меня, я стал

различать всё возрастающий звук, как бы гул. Я сидел под сосною, вскочил на ноги, но

22

не мог ни бежать, ни кричать... И это блиставшее ослепительным светом пятно как бы

проглотило меня, и я стоял в этом ослепительной блеске, не чувствуя, где я стою,

потому что вокруг меня как бы ничего не было и не было самого себя.

Сколько времени это продолжалось - я не могу рассказать, как стало всё по-старому

— я тоже не могу рассказать.

А когда мне было лет 18, я черпал на озере воду из проруби, стоя на коленях... Когда

начерпал ушат, поднял голову по направлению к пригорку, на который я должен был

подняться с салазками и ушатом воды, я ясно увидел на пригорке среди нежно-синего

сияния снега существо, как бы следящее за мною невыразимо прекрасными очами.

Существо было в три или четыре раза выше человеческого роста, одетое как бы в

кристалловидные лепестки огромного цветка, с окруженной кристаллическим дымом

головой.

А так у меня были дивные сны. Когда умерла мамушка, то в день ее похорон я

приехал с погоста, изнемогший от слез. Меня раздели и повалили на пол, близ печки,

на соломенную постель. И я спал два дня, а на третий день проснулся, часов около 2

дня, с таким криком, как будто вновь родился. В снах мне явилась мамушка и показала

весь путь, какой человек проходит с минуты смерти в вечный мир. Но рассказать про

виденное не могу, не сумею, только ношу в своем сердце. Что-то слабо похоже на

пережитое в этих снах брезжит в моем «Поддонном псалме», в его некоторых строчках.

❖ ❖ ❖

А в Соловках я жил по два раза. В самой обители жил больше года без паспорта,

только по имени — это в первый раз; а во второй раз жил на Секирной горе. Гора без

мала 80 саж<еней> над морем. На горном же темени церковка каменная и кельи.

Строителем был при мне о<тец> Феодор, я же был за старцем Зосимой.

Долго жил в избушке у озера, питался чем Бог послал: черникой, рыжиками; в

мёрдушку плотицы попадут — уху сварю, похлебаю; лебеди дикие под самое оконце

подплывали, из рук хлебные корочки брали; лисица повадилась под оконце бегать,

кажнюю зарю разбудит, не надо и колокола ждать.

Вериги я на себе тогда носил девятифунтовые, по числу 9 небес, не тех, что видел

ап<остол> Павел, а других. Без 400 земных поклонов дня не кончал. Икона Спасова в

углу келейном от свечи да от молитвы словно бархатом перекрылась, казалась мягкой,

живой. А солнышко плясало на озере, мешало золотой мутовкой озерную сметану, и

явно виделось, как преп<одобный> Герман кадит кацеей по березовым перелескам.

Люди приходили ко мне, пахло от них миром мирским, нудой житейской...

Кланялись мне в ноги, руки целовали, а я плакал, глядя на них, на их плен черный, и

каждому давал по сосновой шишке на память о лебединой Соловецкой земле.

Раз под листопад пришел ко мне старец с Афона в седине и ризах

преподобнических, стал укором укорять меня, что не на правом я пути, что мне нужно

во Христа облечься, Христовым хлебом стать и самому Христом быть.

Поведал мне про дальние персидские земли, где серафимы с человеками брашно

делят и — многие другие тайны бабидов и христов персидских, духовидцев, пророков

и братьев Розы и Креста на Руси.

Старец снял с меня вериги и бросил в озерный омут, а вместо креста нательного

надел на меня образок из черного агата; по камню был вырезан треугольник и надпись,

насколько я помню, «Шамаим» и еще что-то другое, чего я разобрать и понять в то

время не мог.

Старец снял с себя рубашку, вынул из котомки портки и кафтанец легонький, и

белую скуфейку, обрядил меня и тем же вечером привел на пароход как приезжего

богомольца-обетника.

23

В городе Онеге, куда я со старцем приехал, в хорошем крашеном доме, где старец

пристал, нас встретили два молодых мужика, годов по 35. Им старец сдал меня с

наказом ублажать меня и грубым словом не находить.

Братья-голуби разными дорогами до Волги, а потом трешкотами и пароходами

привезли меня, почитай, в конец России, в Самарскую губ<ернию>.

Там я жил, почитай, два года царем Давидом большого Золотого Корабля, белых

голубей — христов. Я был тогда молоденький, тон-коплечий, ликом бел, голос имел

заливчатый, усладный.

Великий Голубь, он же пророк Золотого Корабля, Духом Божиим движимый и

Иоанном в духовном Иордане крещеный, принес мне великую царскую печать. Три дня

и три ночи братья не выходили из

Корабля, молясь обо мне с великими слезами, любовью и лаской ко мне. А на

четвертый день опустили меня в купель.

Купель — это деревянный узкий сруб внутри дома; вход с вышки по отметной

лесенке, которую убрали вверх. Тюфяк и подушка для уготованных к крещению набиты

сухим хмелем и маковыми головками. Пол купели покрыт толстым слоем хмеля, отчего

пьянит и мерещится, слух же и голос притупляются. Жег я восковые свечи от темени,

их было числом сорок; свечки же хватало, почитай, на целый день, они были отлиты из

самого ярого белого воска, толщиной с серебряный рубль. Кормили же меня кутьей с

изюмом, скаными пирогами белыми, пить же давали чистый кагор с молоком.

В такой купели нужно пробыть шесть недель, чтобы сподобиться великой печати.

Что подразумевалось под печатью, я тогда не знал, и только случай открыл мне глаза на