«версийного стиха»). Здесь средством ритмизации становятся «инверсия, анафоры и

другие риторические фигуры речи»; создаваемая с их помощью симметричность речи

образует своеобразный ритмический облик клюевской прозы как художественной, так

и публицистической». В статьях 1919 года эту ритмизацию данный исследователь

обнаруживает на уровне целых фрагментов, что дает повод считать произведение не

только «стихоподобным», но и настоящим «стихотворением в прозе» 2. Подобное же

отмечается А. Казаркиным, назвавшим всю «Гагарью судьбину» «прозаической

поэмой»3.

Проза Клюева (несомненно, в большей степени, чем его поэзия, подверженная

известному влиянию символизма) представляет собой соединительное звено между

литературой XX столетия и древнерус-

1 Пономарева Е. Проза Николая Клюева 20-х годов. С. 124-125.

2 Орлицкий Ю. Б. Проза и стих в творчестве Н. Клюева и других поэтов

новокрестьянского направления//Вытегорский вестник. 1994. № 1. С. 42.

3 Казаркин А. Игровое и трагедийное в поэмах Клюева // Николай Клюев: образ

мира и судьба. С. 49.

ской. Оставаясь уникальной по своему характеру, она, однако, не замыкается сама в

себе, а имеет много «сродников» в отечественной словесности, ибо, по словам

18

Словесное древо _4.jpg

исследователя, Клюев как «прозаик — подлинно поэт, ощущающий язык как

сокровенное лоно культуры. При всей разности и значительности это, думаю, —

Алексей Чапыгин, в чем-то и Андрей Платонов, и Леонид Леонов, Валентин Распутин,

и Василий Белов, и Владимир Личутин, а возможно, и Александр Солженицын. Мне,

скорее всего, возразят и скажут: "Солженицын — другое"... Но замечу, что эта вязкость

слова, эта приверженность к языковой стихии, несмотря на многие несхожести, все-

таки роднит их»1. Наметится ли в поисках новейшей литературы сближение с прозой

Клюева, за которой стоит богатейшая традиция исконной национальной словесности и

духовной культуры, покажет литература наступившего нового времени.

Для читателя же, всецело погруженного в еще такой близкий XX век, с его

вершинными взлетами всей многовековой отечественной культуры и ее падением,

включая трагедию национального самосознания и самого генофонда, проза Клюева,

отобразившая всё это на самых разных уровнях и в завидной многожанровости,

окажется более чем самодостаточной.

Как и в известные далекие времена сердце такого читателя, уязвленное

изображенными в этой прозе «страданиями человеческими», вполне могло бы впасть в

глубокое помрачение, если бы само же творчество Клюева не содержало в себе ко

всему прочему еще и мощного заряда преодоления — через очищение духа и

воздействие неувядаемой красоты.

Александр Михаилов

1 Лазарев В. Я. Об особенностях творческого развития Николая Клюева и об их

современном восприятии // Вытегорский вестник. С. 49.

♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦

РАЗДЕЛ I

Автобиографические штрихи

♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦

19

20

Словесное древо _5.jpg

ИЗ ЗАПИСЕЙ 1919 ГОДА

— мужик, но особой породы: кость у меня тонкая, кожа белая и волос мягкий.

Ростом я два аршина, восемь вершков, в грудях двадцать четыре, а в головной обойме

пятнадцать с половиной. Голос у меня чистый и слово мерное, без слюны и без лая;

глазом же я зорок и сиз: нерпячий глаз у меня, неузнанный...

Принимая тело свое, как сад виноградный, почитаю его и люблю неизреченно

(оттого и шелковая рубаха на мне, широкое с теплой пазухой полукафтанье, ирбитской

кожи наборный сапог и персидского еканья перстень на пальце). Не пьяница я и не

табакур, но к су-ропному пристрастен: к тверскому прянику, к изюму синему в цеже-

ном меду, к суслу, к слоеному пирогу с куманичным вареньем, к постному сахару и ко

всякому леденцу.

В обиходе я тих и опрятен; горница у меня завсегда, как серебряная гривна, сияет и

лоснится; лавка дресвяным песком да берёстой натерта — моржовому зубу белей не

быть. В большом углу Спас поморских зеленых писем — глядеть не наглядеться: лико,

почитай, в аршин, а очи, как лесные озера... Перед Спасом лампада серебряная

доможирной выплавки, обронной работы.

В древней иконе сердце и поцелуи мои. Молюсь на Андрея Рублёва, Дионисия,

Парамшина, выгорецких и устюжских трудников и об-разотворцев...

Родом я из Обонежской пятины - рукава от шубы Великого Новгорода. Рождество

же мое — вот уже тридцать первое, славится в месяце беличьей линьки и лебединых

отлетов — октябре, на Миколу, черниговского чудотворца...

Грамоте я обучен семилетком родительницей моей Парасковьей Димитриевной по

книге, глаголемой Часослов лицевой. Памятую сию книгу, как чертог украшенный,

дивес пречудных исполнен: лазо-ри, слюды, златозобых Естрафилей и коней огненных.

...Родительница моя была садовая, а не лесная, во чину серафи-мовского

православия. Отроковицей видение ей было: дуб малиновый, а на ней птица в

женьчужном оплечье с ликом Пятницы-Параскевы. Служила птица канон трем звездам,

что на богородичном плате пишутся; с того часа прилепилась родительница моя ко

всякой речи, в которой звон цветет знаменный, крюковой, скрытный, столбовой...

Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно, знала Лебедя

и Розу из Шестокрыла, Новый Маргарит — перевод с языка черных христиан, песнь

искупителя Петра III, о христовых пришествиях из книги латинской удивительной,

огненные письма протопопа Аввакума, индийское Евангелие и многое другое, что

потайно осоляет народную душу — слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей,

до преисподних глубин моего духа и песни...

Пеклеванный ангел в избяном раю — это я в моем детстве... С первым пушком на

губе, с первым стыдливым румянцем и по особым приметам благодати на теле моем

был я благословлен родителью моей идти в Соловки, в послушание к старцу и

строителю Феодору, у которого и прошел верижное правило. Старец возлюбил меня,

аки кровное чадо, три раза в неделю, по постным дням, не давал он мне не токмо

черного хлеба, но и никакой иной снеди, окромя пряженого пирожка с изюмом да вина

кагору ковшичка два, чистоты ради и возраста ума недоуменного — по древней

греческой молитве: «К недоуменному устремимся уму. .»

Письма из Кожеозерска, из Хвалынских молелен, от дивногорцев и спасальцев

кавказских, с Афона, Сирии, от китайских несториан, шелковое письмо из святого

города Лхаса — вопияли и звали меня каждое на свой путь. Меня вводили в

воинствующую вселенскую церковь...

21

Жизнь моя - тропа Батыева: от студеного Коневца (головы коня) до порфирного

быка Сивы пролегла она. Много на ней слез и тайн запечатленных.

Я был прекрасен и крылат В богоотеческом жилище, И райских кринов аромат Мне

был усладою и пищей. Блаженной родины лишен И человеком ставший ныне...

Осознание себя человеком произошло со мной в теплой закавказской земле, в

ковровой сакле прекрасного Али. Он был родом из Персии и скрывался от царской

печати (высшее скопчество, что полагалось в его роде Мельхиседеков). Родители через

верных людей пересылали ему серебро и гостинцы для житейской потребы. Али

полюбил меня так, как учит Кадра-ночь, которая стоит больше, чем тысячи месяцев.

Это скрытное восточное учение о браке с ангелом, что в русском белом христианстве

обозначается словами: обретение Адама-Али заколол себя кинжалом...

Меня арестовали на Кавказе; по дороге в тюрьму я угостил конвойных табаком с

индийским коноплем и, когда они забесновались, я бежал от них и благополучно