Все он умеет весело и вкусно:

дрова пилить

и черный хлеб солить...

А дядя мой Володя

Ну, не чудо

в его руках рубанок удалой,

когда он стружки стряхивает с чуба,

по щиколотку в пене золотой!

Какой он столяра

Ах, какой он столяр!

Ну а в рассказах --

ах, какой мастак!

Не раз я слушал, у сарая стоя

или присевши с края на верстак,

как был расстрелян повар за нечестность,

как шля бойцы селением одним

и женщина по имени Франческа

из "Петера" запела песню им...

Дядья мои --

мои родные люди!

Какое было дело до того,

что говорила мне соседка:

"Крутит

Андрей с женой шофера одного.

Поговорил бы с теткою лирично.

Да нет, зачем? Узнает и сама.

Ну, а Володя --

столяр он приличный,

но ведь запойный --

знает вся Зима".

Соседка мне долбила, словно дятел,

что должен проявить я интерес.

А я не проявлял.

Но младший дядя

куда-то вдруг таинственно исчез.

Все время люда приходили с просьбой

то починить игрушку, то диван.

Им отвечали коротко и просто:

"Уехал на неделю.

По делам".

И вдруг соседка выкрикнула желчно,

просунувши в калитку острый нос:

"Да им перед тобою стыдно, Женька!

Лежит твой дядя --

рученьки вразброс.

Учись, учись, студентик, жизни всякой.

А ну, пойдем!"

И, радостна и зла,

как будто здесь была она хозяйкой,

меня в кладовку нашу повела.

А там лежал мой дядюшка в исподнем,

дыша сплошной сивухой далеко,

и все пытался "Яблочко" исполнить

при помощи мотива "Сулико".

Увидев нас, привстал он с жалкой миной,

растерянный, уже не во хмелю,

и тихо мне:

"Ах, Женька ты мой милый,

ты понимаешь, как тебя люблю?.."

Не мог его такого видеть долго.

Он снова душу мне разбередил,

и, что-то расхотев

обедать дома,

я в чайную направился один.

В зиминской чайной жарко дышит лето.

За кухней громко режут поросят.

Блестят подносы, лица...

В окнах ленты,

облепленные мухами, висят.

В меню учитель шарит близоруко,

на жидкий суп колхозница ворчит,

и темная ручища лесоруба

в стакан призывно вилкою стучит.

В зиминской чайной шум необычайный,

летучих подавальщиц толчея...

За чаем, за беседой невзначайной,

вдруг по душам разговорился я

с очкастым человеком жирнолицым,

интеллигентным, судя по всему.

Назвался Он московским журналистом,

за очерком приехавшим в Зиму.

Он, угощая клюквенной наливкой

и отводя табачный дым рукой,

мне отвечал:

"Эх, юноша наивный,

когда-то был я в точности такой!

Хотел узнать, откуда что берется.

Мне все тогда казалось по плечу.

Стремился разобраться и бороться

и время перестроить, как хочу.

Я тоже был задирист и напорист

и не хотел заранее тужить.

Потом --

ненапечатанная повесть,

потом --

семья, и надо как-то жить.

Теперь газетчик, и не худший, кстати.

Стал выпивать, стал, говорят, угрюм.

Ну, не пишу...

А что сейчас писатель?

Он не властитель,

а блюститель дум.

Да, перемены, да,

но за речами

какая-то туманная игра.

Твердим о том, о чем вчера молчали,

молчим о том, что делали вчера..."

Но в том, как взглядом он соседей мерил,

как о плохом твердил он вновь и вновь,

я видел только желчное безверье,

не веру, ибо вера есть любовь.

"Ах, черт возьми, забыл совсем про очерк!

Пойду на лесопильный. Мне кора.

Готовят пресквернейше здесь...

А впрочем,

чего тут ждать! Такая уж дыра..."

Бумажною салфеткой губы вытер

и, уловивши мой тяжелый взгляд:

"Ах да, вы здесь родились, извините!

Я и забыл... Простите, виноват..."

Платил я за раздумия с лихвою,

бродил тайгою, вслушиваясь в хвою,

а мне Андрейка:

"Найти бы мне рецепт,

чтоб излечить тебя.

Эх, парень глупый!

Пойдем-ка с нами в клуб.

Сегодня в клубе

Иркутской филармонии концерт.

Все-все пойдем. У нас у всех билеты.

Гляди, помялись брюки у тебя..."

И вскоре шел я, смирный, приодетый,

в рубашке теплой после утюга.

А по бокам, идя походкой важной,

за сапогами бережно следя,

одеколоном, водкою и ваксой

благоухали чинные дядья.

Был гвоздь программы -- розовая туша

Антон Беспятых -- русский богатырь.

Он делал все!

Великолепно тужась,

зубами поднимал он связки гирь.

Он прыгал между острыми мечами,

на скрипке вальс изящно исполнял.

Жонглировал бутылками, мячами

и элегантно на пол их ронял.

Платками сыпал он неутомимо,

связал в один их, развернул его,

а на платке был вышит голубь мира --

идейным завершением всего...

А дяди хлопали... "Гляди-ка, ишь как ловко!

Ну и мастак... Да ты взгляни, взгляни!"

И я...

я тоже понемножку хлопал,

иначе бы обиделись они.

Беспятых кланялся, показывая мышцы...

Из клуба вышли мы в ночную тьму.

"Ну, что концерт, племяш, какие мысли?"

А мне побыть хотелось одному.

"Я погуляю..."

"Ты нас обижаешь.

И так все удивляются в семье:

ты дома совершенно не бываешь.

Уж не роман ли ты завел в Зиме?"

Пошел один я, тих и незаметен.

Я думал о земле, я не витал.

Ну что концерт -- бог с ним, с концертом этим!

Да мало ли такого я видал!

Я столько видел трюков престарелых,

но с оформленьем новым, дорогим,

и столько на подобных представленьях

не слишком, но подхлопывал другим.

Я столько видел росписей на ложках,

когда крупы на суп не наберешь,

и думают я о подлинном и ложном,

о переходе подлинности в ложь.

Давайте думать...

Все мы виноваты

в досадности немалых мелочей,

в пустых стихах, в бесчисленных цитатах,

в стандартных окончаниях речей...

Я размышлял о многом.

Есть два вида

любви.

Одни своим любимым льстят,

какой бы тяжкой ни была обида,

простят и даже думать не хотят.

Мы столько после временной досады

хлебнули в дни недавние свои.

Нам не слепой любви к России надо,

а думающей, пристальной любви!

Давайте думать о большом и малом,

чтоб жить глубоко, жить не как-нибудь.

Великое не может быть обманом,

но люди его могут обмануть.

Я не хочу оправдывать бессилье.

Я тех людей не стану извинять,

кто вещие прозрения России

на мелочь сплетен хочет разменять.

Пусть будет суета уделом слабых.

Так легче жить, во всем других виня.

Не слабости,

а дел больших и славных

Россия ожидает от меня.

Чего хочу?

Хочу я биться храбро,

но так, чтобы во всем, за что я бьюсь,

горела та единственная правда,

которой никогда не поступлюсь.

Чтоб, где ни шел я:

степью опаленной

или по волнам ржавого песка,--

над головой --

шумящие знамена,

в ладонях --

ощущение древка.

Я знаю --

есть раздумья от иеверья.

Раздумья наши -- от большой любви.

Во имя правды наши откровенья,--

во имя тех, кто за нее легли.

Жить не хотим мы так,

как ветер дунет.

Мы разберемся в наших "почему".

Великое зовет.

Давайте думать.

Давайте будем равными ему.

Так я бродил маршрутом долгим, странным

по громким тротуарам деревянным.

Поскрипывали ставнями дома.

Девчонки шумно пробежали мимо.

"Вот любит-то...

И что мне делать, Римма?"

"А ты его?"