— Ergo bibamus!
— Выпьем! — согласился с ним Омельян и взял золотую чару, что все еще полная стояла на изукрашенной столешнице. И спросил — А вы, ваше величество?
— Поколь никто не видит! — тихонько и несмело фыркнул государь и поглядел на дверь, за которой притаились телохранители венценосца, бояре до окольничие.
Козак и царь из одной чары глотнули раз, и два, и три, и властодержец, на миг забыв свою кичливую важность, разговорился попросту с пришлым парубком и, видно, впервой почуял себя человеком…
— Когда в путь? — бесхитростно и грустно спросил властитель всея Руси.
— Во вторник. Когда будет готов третий воз гранат.
— Так господи благослови! — И государь, перекрестив Омельяна, поднес к его губам пухлую руку, затем что иначе своей приязни показать не умел. — Соизволяем…
И царь вздохнул, как ребенок, у коего отнимают забаву, что так почему-то пришлась по душе.
Потом спросил:
— Нашему царскому величеству ты завтра снова станешь бить челом о какой-нибудь милости?
— Да, пане царь, — учтиво поклонился до земли Омельян.
— О чем?
— Повели, великий государь: в дороге не чинить мне препон! Чтоб не возбраняли твои бояре вывести из Москвы земляков моих, кто лишь захочет стать грудью за правое дело. И чтобы не гнать мне прочь от себя… дорогой к Мирославу… тех охочих москалей, кому неймется в лихую годину своей кровью послужить братству, на кое народы наши присягали в Переяславе, ваше царское величество!
— Мы же пошлем к вам ратных людей.
— Сие будет когда еще. А сейчас, государь, я верю, что твои москвитяне и люди курские…
— Чего захотел! — не без приязни усмехнулся властитель, весьма довольный тем дипломатическим политесом, что нежданно проявил в разговоре сей мужик. И государь сказал: — Мы повелим — тебе в дороге препон не чинить!
Они приложились к чарке еще раз.
С непривычки быстро захмелев, тишайший царь попросил:
— Нам бы… того… какую-нибудь сказку!
— Сказки сказывать царь московский не велел?
— А ну его, твоего царя… — И царь, пьяненький, тихо, на дверь оглядываясь, по-ребячьи захохотал: — Давай, давай!
— Какую же?
— Повеселее!
— Так слушай…
Омелько начал так:
— Жил себе да был себе где-то да когда-то не больно башковитый царь…
— Королей да царей в сказках я умных и не видывал!
— Только в сказках?
И, прелукавый, повел дальше:
— А сей царь-государь… был еще и слеп. И вот однажды прилетели в то царство да и сели на дубу три ворона. «А знаете ли вы, братики?..» — спрашивает один. «Что знаем?» — отзывается второй. «Я в таком-то царстве всех как есть людей ослепил». А третий ворон говорит: «Не по правде ты делаешь: кто виноват, кто не виноват, а ты ослепил всех. Ты б там, молвит, царя иль короля ослепил либо его родню, а не все царство».
— Чтоб вороны да говорили так… не верю! — выразил сомнение монарх.
— Так то же сказка.
— Все одно — не верю.
— «А можно и отслепить ослепленных», — сказал второй ворон. «Как же это?» — «А так…» — и рассказал, что надо сделать, чтоб снова в царстве все прозрели. А под тем дубом хлопец спал прохожий. Подслушал беседу птичью. Да и пошел к слепому царю: «Так и так, ваше величество…» — «А что ж тебе за доброе дело дать?» — «Свою дочку!»— «Ладно!» А когда хлопец вернул царю с царятами желанный свет божий, царь не позволил отслепить все царство, весь народ. «Пускай темными будут!» — «Зачем же?» — «В темном царстве легче царствовать».
— Таких царей на свете не бывает, — молвил русский царь упрямо. — Не хочу я таких сказок! Ты лучше б нам что-нибудь такое… солененькое!.. Захмелел я, вишь, малость. Никто ж не дознается. А? Ты — потихонечку! Ну? Да сказывай же! Может, что персианское иль арабское?
— Не умею такого. Однако… слушайте! — И повел веселый сказ — про молодого багдадца, — как тот, потеряв нареченную, искал ее по всему свету, как на след напал в зачарованных владеньях старой-престарой ведьмы, как та ведьма обратила девицу в соловья, как велела юноше узнать свою милую меж другими певчими пташками, и сказка была долгой, с непристойными потешными похождениями и без глупых царей, и государю понравилась, и он уже верил, почитай, каждому слову.
— И вот он видит, — вел рассказ Омелько, — в золотых клетках — семь тысяч соловьев. Как тут найти любимую?.. Ну как?
— Не знаю, — молвил царь.
— Вот поглядывает он и послушивает, да и примечает, что та ведьма тишком отделила одну клеточку и несет из пещеры. Скорей прыг за нею, коснулся цветом папоротника золотой клетки, и вмиг развеялись…
— Вмиг? Верю…
— Вмиг развеялись злые чары. А нареченная кинулась ему на шею. Да юноша не исполнил еще своего рыцарского дела. Он мигом обернул всех пташек…
— Вмиг? Верю…
— …Семь тысяч пташек вмиг обернул в девиц…
— Вмиг? Верю…
— А девиц — в молодух…
— Мигом? Семь тысяч?! Не верю! — и царь захохотал, как не хохотал небось с малых лет.
— В сказке чего не бывает!.. А хлопец воротился домой не только с нареченною, но и со сладким чувством исправно выполненного парубоцкого долга…
Царь смеялся столь громко, что спальники, стольники и стряпчие, кои дремали в соседней палате, дожидаясь, когда ж наконец можно будет торжественно уложить царя на царицыно ложе, переполошились, ибо никогда еще не слыхивали такого хохота в кремлевских палатах.
Царь так зычно, от души хохотал, что даже попугай проснулся и крикнул:
— Ave, Caesar! Credo guia absurdum!
— «Здравствуй, царь! — перевел с латинского Омелько. — Верю, ибо сие — нелепо!»
Царь смеялся.
Но вдруг сомкнул уста.
Он заметил, что Омелько снова вертит на пальце свой перстень, драгоценный монарший дар.
У государя даже волосы зашевелились, как тогда близ тигра.
Даже борода встопорщилась, шелковая да русая.
Даже усы кольчатые встали торчком.
— Что ты делаешь? — весь похолодев пред чародеем, спросил великий государь. — Зачем ты вертишь перстень? Ты, хохол, не колдуешь ли?
— Вон вы про что, — изумленный подозрением, засмеялся парубок. — Ой, царь-государь… — И он вспомнил шуточное пророчество Козака Мамая, когда тот провожал его, Омелька, до самого края Долины, когда наставлял да напутствовал, вспомнил слова Мамаевы про сказочный царский подарок, про драгоценный перстень, — не с колдовскими ли чарами? — как, смеясь, тогда сказал Мамай, — вспомнил все то и… смешался, и само смущение сие так напугало государя, что нараставший гнев его мигом погас, остался лишь страх пред темною силой, — он и решил судьбу Омелька: государь, кривя душою, пообещал было чубатого отпустить на Украину, хотел и сам в то верить, хотя и знал, что не выпустит на волю это диво дивное, которое само попало ему в руки, такого певуна, такого книжника да грамотея, забавника, и сказочника, и разумника. Однако же и колдуна… нет, нет, упаси бог! Пускай убирается прочь!
Царь спросил:
— Что ты подумал, хохол, когда, отвечая нашему царскому величеству… ненароком умолк? О ком подумал?
— О Козаке Мамае, — уважительно молвил Омсльян.
— Кто же он, тот козак?
Омельян начал рассказывать: про неумираху Мамая, про силу и славу Козакову, про народную к запорожцу любовь и тайное его чародейство, про напутствие при отъезде Омельяна, про этот самый перстень, который увидел будто шутя Козак Мамай на пальце у Омелька — еще оттудова, из Мирослава.
— Мы так и знали, — тихо обронил царь. — Так и думали!
Помолчав несколько, он спросил:
— Твой козак с чертом водится? — И государь перекрестился.
— С богом, ваше величество.
— С богом? Колдун? Можешь в Москву не возвращаться!
— Отчего же? — шевельнул Омелько усом. — Я с охотой вернусь.
— Вправду? — обрадовался и удивился властитель, мигом забыв и про какого-то там колдуна, и про вперед угаданный перстень, и про свой страх. — То не хотел, а то вдруг…
— Должен я привести, государь, на Москву, к твоему царскому величеству, должен привести с Украины одного человека: мудрого, доброго, честного.