Изменить стиль страницы

Не важно, что снаряд угодил в дом, разворотил потолок, обрушил балки и штукатурку на мебель, стол и книги Ивана. Пусть. Ничего своего, дорогого ее душе, не может она представить вне своего дома и своих вещей. А о разрушенном доме почти равнодушно рассказал ей Вукашин, возвратившись из бомбардируемого Белграда; она и слышать не хотела о том, чтобы поехать в Белград и своими глазами увидеть разбитый и разграбленный дом. Из гордости она никому не рассказывает, никому не жалуется на то, что уничтожено доставшееся ей драгоценное наследство, старая мебель ее матери, вещи, в которых она ощущала душу и руки любимых людей, и гордилась она вовсе не тем, что мебель была дорогая, а тем, что она не походила на мебель ни в одном из белградских домов. Если у нее спрашивали о разрушенном доме, она говорила, будто снаряд попал в летнюю кухню и немного повредил крышу дома, а в остальном дом стоит нетронутым, каким она оставила его однажды в сумерки, с трудом согласившись уехать в Ниш. Вынудил ее это сделать Иван, а не Вукашин, и потому она отказалась что-либо брать с собой в эвакуацию, кроме платьев и семейного альбома. «Дом и могилы не переселяются. Для того и существует армия, чтобы их защищать. Если погибнет Сербия, пусть и мой дом погибает», — заявила она перед толпой перепуганных соседей; Вукашин ей не возражал, даже посмеивался, а Иван сказал: «Ты права, мама. Какой смысл, если нас переживут все эти бабушкины кресла и тарелки?»

И Милена склонилась над бумагой, дышит на буквы, карандаш касается губ; с тех пор как она начала переписывать из букваря вкривь и вкось первые робкие прописи, она тоже водила носом по тетради, подражая брату. От ее письма пахнет йодоформом; Ольга чуть не задохнулась от этого запаха в госпитальном закутке, куда дочь посадила ее в тот последний приезд. Вокруг сновали врачи, курили, пили из бутылок коньяк и грубо шутили с санитарками, которые даже с некоторым щегольством носили белые окровавленные халаты. И вот самое короткое письмо Милены.

Может быть, этот грубый подпоручик опять ревнует ее. Господи боже! Мужчины — чудовища. Ревновать в окопах, перед чужими штыками, под пулями, девушку в полевом лазарете к мужчинам без ног и рук, с гноящимися ранами! На смертном одре будет она помнить расставание с дочерью, у ворот госпиталя. Они уже попрощались, она поднималась в экипаж, когда Милена крикнула вслед:

— Мама, если можешь, объясни мне как-нибудь: почему мужчины не верят нам, даже когда мы их любим?

И мать поняла тогда, что не только от усталости и госпитального ужаса у нее тень на лице, складка между бровями, прежде всего поразившая ее, когда она увидела дочь на перроне вокзала в Валеве. За два месяца своей службы в госпитале девушка постарела на десять лет.

— Что же это за человек, Милена, дитя мое, который сейчас может тебя ревновать?

— Он ужасно страдает, мама. Говорит, если я не уйду из госпиталя, он бросит меня и погибнет. А как мне сейчас это сделать?

Мать подавила слезы и злобу на этого глупого Отелло с медалями за героизм и ратные подвиги. Но долго молчала, прежде чем собралась с мыслями.

— Мужчины, дочка, верят лишь тем женщинам, которых не любят. А тебя Владимир любит.

— А почему папа не ревнив?

— Твой папа — нечто другое.

Да, твой папа — нечто другое. Нечто другое. А мы одинаковы. И она, бедняжка, сдалась, едва его увидала. Причем раненого. Она, которая ко всякому чужому и незнакомому человеку испытывала неприязнь, недоверие. Любую встречу, любые знакомства воспринимала как опасность. Чтобы затем с первого взгляда влюбиться в раненого четника[33]! Это действительно несчастье. Вукашин был прав. Несколько неровных, торопливых фраз, рука не поспевала за мыслью. Недописанные слова, ничего о себе, опять больше о Владимире. Этом фатальном Владимире, как сказал Вукашин. Он испугался, едва услышал о Владимире.

И в письме Ивана ни слова нежности. Даже что-то ехидное, когда просит очки. Словно упрекает ее, ставит ей в вину, что она родила его близоруким. «На днях мы безусловно отправимся на фронт. Не могу дождаться». Эту его фразу она все время слышит в себе; видит ее, как подожженный шнур, на стене сада и на темном покрывале постели. Затем в письме несколько тщательно зачеркнутых слов. Ей ни одной буковки не удалось разобрать. Конечно, пожалел ее и вымарал самые тяжкие слова.

Как же он такой будет стрелять в людей и колоть их штыками? Даже если они швабы, как? Она не помнила, чтоб он когда-нибудь дрался в детстве. Он даже не боролся со своими сверстниками. Сколько раз ему доставалось от Милены. Слезы выступят у него на глазах, и он уйдет к себе. Никому ни пощечины, ни царапины, а теперь — со штыком на человека. Как он побежит, когда они, изверги, станут гнать его? Ведь это случится в первом же бою, богородица милостивая! Стоит ему на фронт попасть. Да он же ничего не видит, с балкона в воротах своих друзей не различал, а как ночью, в лесу? А в тумане? Осень наступает, дожди и туман. Что толку в очках, просит прислать три пары, кто на этом свете с тремя парами очков уходил на войну?

Металлическая планка оконного переплета нагрелась от горячего лба, она отодвинулась, пусть остынет, и вновь потонула в плотной крепкой прохладе сада. Снаружи падали листья с ореховых деревьев; пахло хризантемами.

Ребенок словно убежал из дому. Будто даже назло отцу. Тот с ним ни разу не поиграл по-человечески. Все в строгости и серьезно. Какие-то принципы. Новейшее воспитание. Свобода личности. Воспитание воли. Свобода, а без любви. Идеи, а все без нежности. С самой колыбели так. Даже раньше, прежде чем Иван свет божий увидел, Вукашин испытывал какое-то «преровское» чувство по отношению к пока не родившемуся сыну. Нечто такое, чего она никогда не понимала. Не хотела. Или не могла понять.

Она вспоминала и тут же забывала о том светлом воскресном дне, когда они в саду ели черешни и она спросила мужа:

— Ты очень огорчишься, если я не рожу тебе сына?

— Мне бы больше хотелось, чтоб ты родила дочку.

— Не верю. Ты, крестьянский сын, серб, — и больше хочешь дочку?

— Боюсь, чтоб ты не родила еще одного Вукашина!

— Чтоб не был похож на тебя?

— Да. Чтоб не был моим повторением.

— А почему? Господи, неужели мужчина должен быть не таким, как ты?

— Ты роди мне дочку. Я тебя еще больше стану любить.

До родов она несколько раз затевала с ним такой разговор. А Вукашин молчал в ответ на ее расспросы о сыне, не скрывая, что ему весьма неприятно подобное любопытство.

К чему сейчас это? Как она смеет сегодня подозревать его, отца, в отсутствии любви? Подозревать? Разве она его подозревает?

Но даже сразу после родов она первым делом подумала об этом, когда, приходя в себя, услыхала выстрелы с балкона и поняла, что это ее отец радуется появлению внука. Она позвала Вукашина; хотела увидеть его и понять, насколько он обрадован. На рассвете, когда гасили лампы, он, утомленный и задумчивый, стоял у нее в ногах, держась за спинку кровати. Она разглядывала его сквозь полуопущенные веки: даже не кажется счастливым? Он улыбнулся ей. Улыбался долго, долго, любовно и нежно, словно вглядываясь в нее из какой-то дали. Все лицо его превратилось в ту незабываемую улыбку. Она не различала ни его головы, ни рук, ни тела. Была лишь невиданная улыбка, которая ее усыпила. Она заплакала во сне, вероятно от счастья, акушерка разбудила ее, вытирала ей мокрое лицо, утешала: «Ничего больше не бойся. Сын у тебя крупный, как Королевич Марко[34]». И она больше ничего не боялась; позабыла о разговоре, когда они в саду ели черешни в тот светлый воскресный день. У нее не было причин его помнить. Почему она вспоминает сейчас, каким расстроенным, задумчивым застала она Вукашина над колыбелькой?

— Отчего ты так грустно на него смотришь, Вукашин?

Она зажмурилась, чтобы не видеть, как тяжело, в последний раз, падают листья с ореха.

вернуться

33

Четники — здесь: участники вооруженной национально-освободительной борьбы против османского ига.

вернуться

34

Королевич Марко — герой югославянского эпоса.