Изменить стиль страницы

— Это дружеская рекомендация или официальное решение?

— Самое тяжкое решение, Вукашин, дружеское решение. — Он обеими руками теребил свою бороду; взгляд его вонзился в пол; голос звучал ровно и твердо. — Они утверждают, будто Сербия лишь усугубляет свое положение и теряет в глазах Запада, затягивая передачу Македонии Болгарии. Вот так обстоят наши дела, сынок.

В конце фразы у него словно бы задрожал голос. Неужто в самом деле нет иного выхода? — подумал Вукашин. Завтра моя последовательность может сделать меня изменником. Реальность превратит меня в дурака. Он вслушивался в тиканье часов, ожидая, пока Пашич сообщит о своем решении. Разумеется, его пригласили не за тем, чтобы высказать то, о чем шла речь до сих пор.

Зазвонил телефон, громко, заливисто. Пашич медленно, по-стариковски вставал; встал и Вукашин, подошел к окну. На берегу Нишавы под оголенными каштанами и мигающими фонарями кучки людей ожидали последних и достоверных вестей от министров, секретарей, курьеров и телефонистов, которых по вечерам, когда те выходили из здания кабинета министров, хватали за рукава, за грудки: «Что говорит Пашич?»

Вукашин прислонился лбом к стеклу, холод успокаивал.

Люди, ожидавшие последних известий перед зданием правительства, стихли, сбились в толпу, подняли к нему головы; и те, кто подбирал упавшие каштаны, уставились в окно, на него, Вукашина. Он поспешно отошел и опять сел, исчез, утонул в черном кожаном кресле.

Пашич медленно опустил телефонную трубку. Несколько секунд продолжал стоять, наклонившись над аппаратом, не поднимая от него глаз. А усаживаясь за свой письменный стол, громко выдохнул:

— Судя по тому, что докладывает Путник, наша Сербия при смерти, мой Вукашин.

От этих его слов у Вукашина мурашки пошли по коже. От неожиданного, незнакомого ему голоса. Он хотел было по обыкновению, по такому, ставшему привычным чувству, не поверить ни его вдруг сорвавшемуся голосу из окладистой, освещенной лампой бороды, ни этим его по-епископски скрещенным рукам, — белые, сильные, красивые и спокойные руки Пашича, о которых он, Вукашин, писал, называя их «грязными и смердящими» из-за протекции, коррупции, политиканства. Сейчас он не может ему не верить. Он не просто растерян. И, заикаясь, выдавил:

— Что же мы за люди такие? Что же мы за народ?.. Между Азией и Европой, на рубеже религий, империй, мы погибали глупо и бессмысленно, больше за других, чем за самих себя… и не приобрели ни одного верного друга. Ох, проклятый и несчастный сербский народ! В Европе сегодня мы единственная страна, у которой нет ни одного подлинного друга. Ни одного! Да. — Он не хотел все это говорить. Чувствовал, неуместно. И ему стало легче, когда Пашич наконец отозвался:

— Все это, вероятно, так и есть. Но господь нас опять сохранит. Сохранит из-за чего-то. И во имя чего-то.

— Господь сохраняет всех, но по своим соображениям. Исключительно на своих условиях. А мы не хотим принимать его условий. В этом и заключается зародыш трагического в нас. Мы желаем свободы, желаем демократии, желаем объединиться в единое государство, мы желаем… Господь таких не хранит!

— Что же тогда делать? Как быть завтра, Вукашин?

Строгий, безжалостный взгляд уперся в него. Сегодня ночью он обдумает свой истинный ответ на этот простой и жуткий вопрос. И он говорил, только чтоб избежать молчания:

— Малый народ, вероятно, может существовать в этом мире и в эту эпоху, единственно если его разум быстрее разума великих. Не жульническая хитрость — этого у слабых и глупых в изобилии, — сейчас нам необходим творческий разум. Тот разум, который делает народ великим.

— А как нам быть сейчас, во время войны? Когда мы схватились врукопашную. Когда полководцы больше не хотят командовать армией. Что делать, Вукашин, с нашими государственными и национальными интересами? Их мы унаследовали, как и землю, которая нас кормит. И в которой прах наших предков.

— Свои государственные и национальные интересы мы должны приспособить ко времени и к обстановке, господин премьер-министр. И себя к ним приспособить.

— Но сперва нужно выиграть войну. Победить Австро-Венгрию.

— Разумеется. Единственное, что не ясно, какой ценой этого добиться. И каким путем. Здесь, судя по всему, мы расходимся. — И замолчал. Пашич опустил руки и взгляд.

— Что ты имеешь в виду, Вукашин?

— Пришла пора, когда малый народ больше не может проиграть войну. Он может только проиграть мир. — Об этом дальше не стоит. Лицо Пашича задумчиво и непроницаемо. Именно здесь он подготовил ловушку. В соответствии со своим планом он сообщает факты и задает вопросы. Вот опять:

— И скажи ты мне, Вукашин, как ты полагаешь, что будет завтра? Армия гибнет, Верховное командование причитает, тыл нас поносит. Вы, оппозиция, размышляете, размышляете… А сейчас нас может спасти только согласие.

— Об этом, господин премьер-министр, мы с вами наедине рассуждать не будем. Я не желаю заниматься политикой за закрытыми дверями, равно как и решать наедине государственные проблемы. Я человек иного сорта. Завтра в парламенте я выскажу свое мнение.

Молчание нарушал лишь перестук конских копыт на мостовой.

— А я полагал, — медленно начал Пашич сдавленным голосом, — когда телега перевернулась и все катится под гору, лучше идти верной дорогой. Той, которую хорошо знаешь.

— Если мы убеждены, что нет лучшей.

— Я ее не вижу. А народ свою дорогу выбирает не разумом, а мукой.

Вукашин взял со столика шляпу и трость, собираясь встать.

— В том, что народ сам когда-либо выбрал свой исторический путь, мы вряд ли убедимся. Хорошо известно, кто и как выбирает для него эти пути. Разумеется, демократия узаконила лицемерие. — Он встал, застегивая под горлом пелерину. — Да, мы хорошо побеседовали. Никогда прежде так не доводилось. — Помолчал, меняя голос и выражение, добавил — Но, ясное дело, в вашей политике куда важнее то, о чем не говорят.

— Все зависит от обстоятельств, Вукашин.

— И все-таки скажите теперь, что вы хотели мне сказать перед завтрашним заседанием народного парламента? Время и положение не позволяют нам заниматься загадками и устраивать друг другу ловушки.

Пашич встал и подошел к нему.

— Я пригласил тебя, Вукашин, чтобы сказать: ты для меня больше не оппозиция. Сейчас ты мне не противник. Теперь мы вместе, сынок. Сербия теперь одно целое. Я люблю ее не больше, чем ты. И не знаю, не нужны ли ей сейчас твоя рука и твой разум больше моих. Должно быть, ей нужны разум всех и руки всех. Приходи завтра, как сможешь, пораньше.

— Спасибо вам за доверие, господин премьер-министр, — поспешно произнес Вукашин, направляясь к двери.

— Дети твои здоровы?

Пашич подошел к нему и взял его руку с тростью. Вукашин вздрогнул: двенадцать лет он был убежден, что до самой смерти не коснется руки Николы Пашича. Тот ласково сжал ее сверху.

Подходя к двери, Вукашин услышал за спиной:

— Загляни пораньше, пожалуйста, как встанешь.

На лестнице дома, где в мирное время располагалось Окружное управление, он остановился, хотя жандарм по-прежнему торчал у него за спиной. Неужели воистину положение столь безнадежно, что Никола Пашич даже меня призывает к согласию и сотрудничеству? Или и сейчас, как обычно, он остается тем, кто никогда не ненавидит своих противников настолько, чтобы нельзя было с ними сотрудничать, когда ему это полезно, равно как и не любит своих единомышленников и друзей настолько, чтобы нельзя было их бросить, когда они ему больше не нужны?

Он быстро спускался по лестнице на улицу; на берегу Нишавы его встретила толпа людей: темное и молчаливое ожидание.

7

Он свернул в первую попавшуюся улицу, немощеный, глухой проулок, не зная, куда деваться: дома его ожидала полная передняя беженцев, жаждавших услышать последние новости, а когда он пробьется сквозь эту круговерть растерянности и патриотического угара, его встретит напряженное молчание Ольги, которое около полуночи взорвется шепотом: «Скажи же что-нибудь. Что угодно». — «Нет у меня, Ольга, тех слов, от которых ты б уснула», — пробурчит он и утонет, исчезнет в том страхе, который превращает сон в рассвет — с первыми звуками калитки у колодца и плеском воды в ведре в нескольких шагах от окна. Если б этот проулок тянулся до рассвета, если б эта тьма длилась до входа на заседание парламента, если б его не встречали пожелтевший свет и под ним толпы людей, глодающих последние новости и в упоении наслаждающихся отчаянием.