Изменить стиль страницы

 Жаркий августовский день тяжко повис над Москвой.

 Еще с самого раннего утра, когда солнце чуть только поднялось над Белокаменной, народ толпами сходился к Лобному месту. Все были как–то оживленно взволнованы, точно их ждало веселое, невинное зрелище, а не вид страшных человеческих мучений. И ни предстоящий жаркий, удушливый день, ни раскаленная земля, со вздымавшимися столбами пыли, залеплявшей глаза, ни долгое ожидание под жгучими лучами солнца, не останавливали людей, жаждавших сильных ощущений.

 Любопытные, толкаясь и опережая друг друга, торопились занять лучшие места, поближе к страшному зрелищу. Молодые девушки, принаряженные в светлые платья с шелковыми платочками на русых головах, весело бежали то позади степенных родителей, то взявшись за руки, попарно. Парни в праздничных поддевках, с полными мешками орехов и пряников, перекидывались со знакомыми девушками шутками и угощали их сластями. Матери, кто за собой, кто на руках, тащили грудных ребят смотреть на это назидательное зрелище.

 И всем было весело, все, точно торопясь, с нетерпением ожидали казни.

 — Слышь, и бояр будут жечь! — сказал молодцеватого вида парень курносенькой девушке в голубом сарафане.

 Та с жадным любопытством вытаращила свои светлые глазки на парня.

 — Неужели? — захлебываясь, спросила она.

 — Сказывал мне один заплечный мастер, — с важностью ответил парень, гордясь столь почетным знакомством, — что много им ныне работы предстоит.

 — А кто такие бояре? — вмешался в разговор служилый человек. — Как звать–то их?

 — Не знаю… много их, всех не упомнишь, — с небрежностью возразил парень и отвернулся от служилого.

 В это время на помосте палач, в красной рубахе, плисовых шароварах и высоких сапогах, устраивал костер; сложив в виде колодца несколько больших поленьев дров, он соорудил посредине два высоких столба, к которым привязывали преступников, и наложил вокруг него соломы и хвороста. Время от времени палач поднимал свою лохматую гриву, ладонью заслонял глаза от солнца и смотрел на волновавшуюся толпу народа, окружавшего Лобное место. С высокого помоста он мог видеть далеко, и первый заметил вдали приближавшийся поезд с осужденными.

 — Везут, везут, — пронесся среди толпы гул, и все головы повернулись в ту сторону.

 — Где, где? Пров Степанович, поддержи–ка меня под микитки! — говорила хорошенькая молодуха стрельцу.

 — И что тебя, Танюша, тянет, право слово, на мучительство–то людское смотреть? Пойдем лучше на Москву–реку! — предложил Дубнов своей молодой жене.

 — Пров Степанович, голубчик мой, дай хоша одним глазком взглянуть, и то матушка под семью замками меня держала, — тараторила молодуха, но при последних словах ее глаза наполнились слезами, и она тихо прошептала: — Где–то матушка теперь, куда она сгинула? Ровно земля ее поглотила! И тетка Ропкина словно сквозь землю провалилася. Чудно, право! Знаешь, Пров Степанович, что–то сердце мое вдруг заныло–заплакало.

 — Пойдем отсюда, — предложил Дубнов, сам чувствовавший какое–то смутное беспокойство. — Да нет, теперь, пожалуй, из толпы и не выйдешь, — оглянулся он кругом. — И зачем я только послушался тебя, зачем пришли мы сюда? Вишь, народа сколько!.. Еще сомлеешь, столько времени на этакой–то жарище дожидаючись.

 — Везут, везут колдунью, да, вишь, целых три! — раздавались кругом голоса.

 — Поделом вору и мука! Не чародействуй!

 — Не корми людей зельем!

 — Царицу, слышь, опоить хотела…

 — Во дворец пролезла, кошкой оборотилась да царевнам в кубки зелье сыпала! — говорила старуха, потрясая морщинистым кулаком.

 — Всех бы их следовало об один камень утопить в Москве–реке.

 — Пров Степанович, а взаправду они злые, эти ведьмы? — со страхом спросила Татьяна, прижимаясь к мужу.

 — Злые, это–то правда, — усмехнувшись, ответил стрелец, — у этой самой Марфушки я был раз…

 — Неужели был? — с любопытством спросила молодая бабенка, слушавшая разговор Дубновых.

 — Был, а как же, — ответил Дубнов.

 — Ну, и что же? — раздалось еще несколько любопытных голосов.

 — Да сдается мне, что больше они глупство говорят, и их колдовство — все одни бабьи россказни. Вот она, эта самая Марфушка, сказала мне, что не видать мне ее, — он любовным жестом указал на свою молодуху, — как своих ушей, и мы назло ей и повенчались на Красной Горке. Вот тебе и ворожея!.. Один грош ей цена! — закончил Дубнов.

 — Всяко бывало! — глубокомысленно произнес почтенного вида торговый человек. — Сказывала эта самая Марфуша и верно. Бают, она патриарху сказывала, что он в темнице дни свои окончит и власти своей решится. Что ж, разве не ее правда? В опале владыко, и не подняться ему теперь… Велики враги его.

 — Что ж, может, и правду когда–либо говорила, — задумчиво произнес Дубнов. — Вот она моему другу, грузинскому князю Леону, сказала, что счастья ему не видать и он в ранней юности помрет. По ее словам и вышло, — грустно докончил он.

 — Что и говорить!.. Марфуша никогда зря языка не чесала, — заметил кто–то.

 — А все же она ведьма, а собаке — собачья и смерть! — крикнул какой–то ражий детина.

 В это время к помосту подъехали дровни, на которых со связанными руками сидели приговоренные.

 Это были: цыганка Марфуша, ее кума и корчмарка мещанка Ропкина и ключница Черкасского Матрена Архиповна. Все они обвинялись: Марфуша в колдовстве и чародействе, а две другие — в сообщничестве и пособничестве ей. Цыганка была обвинена в том, что будто бы покушалась влить зелье в питье царицы, и была приговорена к сожжению на костре; Ропкина — к сечению кнутом и отрезанию языка, а Матрена Архиповна, как соучастница в убийстве грузинского князя, присуждалась тоже к сожжению.

 Марфуша сидела спокойная, и даже что–то величественное было теперь в ее исхудалой, измученной пыткою фигуре. Ее черные, горевшие лихорадочным огнем глаза с тревожным любопытством искали кого–то в многотысячной толпе, окружавшей помост. В худых, истерзанных на дыбе руках она судорожно сжимала ладанку; ее бледные, пересохшие губы нервно вздрагивали и что–то по временам шептали. К виду костра и приготовлениям казни она осталась совершенно равнодушной; только ее взоры устремились на безоблачное синее небо, точно она кого–то призывала оттуда в свидетели своих безвинных страданий.

 Ключница Черкасского тоже мужественно вынесла все пытки, ни единым словом не выдав своего боярина. Она шла на смерть, оставшись ему верной рабой и готовясь теперь умереть за него.

 Зато мещанка Ропкина голосила и причитала за всех трех. Зная, к чему она приговорена, она словно хотела наверстать возможность — в последний раз поболтать языком.

 Всех трех женщин ввели на помост. Они повернулись лицом к востоку и стоя слушали чтение приговора, в котором описывались все их вины и преступления и к чему они присуждались.

 Прочитав приговор, пристав дал знак палачу, и он схватил первою Ропкину. Нечеловеческий крик раздался по всей площади, когда кнут опустился на обнаженные плечи корчмарки. Однако казнь продолжалась.

 Толпа безмолвствовала, невольно охваченная ужасом.

 Только недалеко от помоста, в маленькой кучке народа, было заметно движение. Кто–то силился выбраться из толпы.

 — Уйдем, уйдем, Пров, голубчик, — трясясь, говорила молодая жена Дубнова, — тетушку Анисью мучают. За что, за что? Безвинна она…

 — Молчи, молчи, — останавливал жену побледневший стрелец, — или и нашей погибели хочешь? — шептал он ей на ухо. — Братцы, пропустите!.. Сомлела молодуха, — выволакивал он жену сквозь толпу.

 Вслед им неслись прибауточки и насмешливые замечания. Но задира–стрелец не обращал на них решительно никакого внимания, стараясь скорее убраться с площади; он не замечал, как, толкаемые из стороны в сторону, они приблизились к самому помосту.

 Казнь над мещанкой Ропкиной уже совершилась. Она лежала на помосте с вырезанным языком, дико вращая глазами, из которых текли ручьи слез, и мычала что–то своим ужасным разинутым и окровавленным ртом.