Изменить стиль страницы

 В один из таких приступов злобы в опочивальню вошла Марковна и, вздохнув, заговорила:

 — Боярыня, а боярыня? Алена Митревна!.. Послушай–ка, что я тебе скажу. Важнеющее дело!

 Елена Дмитриевна повернулась лицом к старухе и сурово взглянула на нее.

 — Надоела ты мне, старая, смерть надоела! Что тебе от меня надо? — глухим, хриплым голосом проговорила Хитрово.

 Никто не узнал бы недавней красавицы в этой женщине с растрепанными волосами, с блуждающими глазами на побледневшем, осунувшемся лице, с пересохшими губами, из которых вылетали тяжкие стоны и страшные проклятия.

 — Говори, что надо! Или царь приехал? Скорее бы, скорее! — простонала она, заломив руки.

 — Царь, сказывают, завтра будет, — поведала Марковна. — Да я не о нем, боярыня, тебе что сказать хочу, а о самой тебе, радость моя. Пожалей ты себя, дитятко мое!

 — Говори прямо, к чему ведешь, без подвохов! Я ведь тебя насквозь вижу, таишь в себе что–то.

 — В народе гуторят, — начала Марковна тихо, — что будто ежели князя Пронского судить будут, так и тебя нельзя в стороне оставить; что будто ты его дела ведала, мирволила ему… из–за тебя все ему и дозволялось.

 — Кто, кто смеет так говорить? — поднялась с постели, сверкая глазами, боярыня.

 Старуха совсем перепугалась и невнятно продолжала:

 — В корчме тут… у Ропкиной говорили, а кто, того доподлинно не упомню.

 — Не упомнишь? Должно быть, сама Ропкина?

 — Ой, у нее самой беда приключилась! — оправившись, начала повествовать старуха. — Неведомо куда скрылась приемная дочка Танюшка. Сама–то Степанида Тимофеевна ревмя ревет, все мышиные норки обыскали, словно в воду девка канула…

 — Ну, мне горе твоей мещанки разбирать не приходится. Сказывай, что у тебя там еще, коли начала уж говорить.

 — Степаниду Тимофеевну в розыск требуют… цыганка, знать, что–либо наплела на нее. Весь дом перетормошили, да, известно, ничего не нашли. Вот, матушка, какую ты кашу заварила!.. А ежели не расхлебаешь, что тогда–то? Все мы к ответу пойдем, и кто ведает, до чего еще докопаются? Марфушка–то много чего знает да все, поди, как на духу выложит. И то сказать, нас жалеть ей не приходится, а против тебя она лю–ю–тую злобу имеет…

 — Не посмеет она, не посмеет, испугается! — пробормотала Елена Дмитриевна недостаточно уверенно. — Слыхала ведь, что она себя моей сестрой величала?

 — Мало ли что! Бабе всякое сдуру в голову придет; так сбрехнула! Нет, на это ты, боярыня, не рассчитывай; она тебя не пожалеет. А послушайся ты моего старушьего совета: возьми извет свой на князя Пронского назад и освободи его из тюрьмы…

 — Никогда этого не будет! — страстно вскрикнула Елена Дмитриевна. — Врага своего освободить, обидчика лютого! Лучше сама на плаху лягу, но раньше потешусь над ним, погляжу, как он, голубчик мой, на дыбе напляшется. Насмеяться надо мной! Меня, как дуру, провести!.. — она скрипнула в бешенстве зубами. — Нет у меня к нему жалости!

 — Да на плаху–то он пойдет не один, — грустно произнесла Марковна, — и тебя с собой возьмет.

 Елена Дмитриевна отрицательно покачала головой.

 — Спесив он больно, меня в свое дело не запутает.

 — Ну, все едино, он ли, она ли, Марфушка, а тебе тюрьмы, видно, не миновать, если ты их не вызволишь. Пока царя нет да бояре еще не накинулись на вотчины князя, вызволить его еще можно. Ну, попугала — и довольно, вовек не забудет!

 — Нет, не вступлюсь я за него, — упрямо проговорила Елена Дмитриевна. — Он счастье отнял у меня; что мне и жизнь теперь? — и, зарыдав, она снова упала на кровать.

 Теплый летний вечер врывался в открытые окна терема. Комната наполнялась сладким запахом цветущей липы. Летний праздник природы совершался в саду, где все благоухало, все цвело, все тянулось к источнику тепла и света. А в опочивальне боярыни царили уныние и холодная злоба, как в сердце Елены Дмитриевны уже давно наступила студеная, слезливая осень.

 Наплакавшись, боярыня встала наконец с постели и, подойдя к окну, старалась захватить в грудь побольше живительного воздуха.

 — Ах, душно мне, душно! — простонала она.

 В это время в дверь робко постучались; старуха Марковна поспешно кинулась к двери. Сенная девушка докладывала, что пришел человек и желает сейчас же переговорить с боярыней.

 — Так зови его! — приказала боярыня, услышав их переговоры.

 Старуха юркнула за дверь, а через минуту вернулась, ведя за собою закутанного человека.

 — Что тебе надо? — спросила у него Елена Дмитриевна.

 — С тобой, боярыня, говорить, — ответил пришедший пониженным голосом. — Вели всем выйти.

 Марковна испуганно посмотрела на свою питомицу.

 Незнакомец, поймав ее взгляд, проговорил:

 — Не бойся, я твоей боярыне худа не сделаю!

 — Марковна, выйди, — приказала Хитрово.

 — Чай, от меня никаких тайн нет? — сокрушенно проговорила старая пестунья, но под строгим взглядом боярыни покорно вышла из опочивальни.

 Оставшись с пришельцем одна, Елена Дмитриевна спросила его, зачем он пришел.

 — Я знаю, где схоронился князь Джавахов, — проговорил он, все еще не открывая своего лица.

 Елена Дмитриевна заглушила готовый вырваться крик; пошатнувшись, она схватилась рукой за стол и тяжело оперлась на него.

 — С… с женой? — едва прошептала она.

 — Нет, князь один, — ответил незнакомец. — Я прислан к тебе узнать, что ты дашь за свидание с князем? Он один схоронен в укромном месте.

 — О, что я дам, что я дам! — заволновалась боярыня. — Ничего не пожалею, если ты правду говоришь.

 — Ну, так идем же за мной.

 — А если это западня? — испугалась Хитрово. Незнакомец вместо ответа вынул из–под кафтана знакомый боярыне кинжал князя Леона.

 — Узнаешь?

 — Идем! — ответила она и, не размышляя больше, накинула на себя фату и последовала за незнакомцем.

VI

В ГРАНОВИТОЙ ПАЛАТЕ

 Наконец 5 июля царь Теймураз Давыдович собрался представиться русскому царю Алексею Михайловичу. Последний только что накануне приехал с богомолья, и ему сейчас же доложили, что грузинский царь с нетерпением желает предстать пред его светлые очи.

 Представление было назначено на другой же день, и уже долго до назначенного часа в грузинском доме было заметно особое движение. Царь Теймураз видимо волновался. Он встал чуть только забрезжило утро, сходил в церковь, отслушал заутреню, усердно молился, клал земные поклоны и вернулся домой несколько успокоенный. За ним должен был приехать боярин Хилков, единственный из приближенных Тишайшего, хорошо говоривший по–грузински, и отвезти его во дворец.

 В Кремле, около дворца, уже спозаранку толпился народ. Некоторые по делу, а кто и из любопытства, прослышав, что приехал из Туретчины какой–то диковинный царь, притащились на площадь, заполнили комнаты и передние, с нетерпением дожидаясь царского выхода.

 День обещал быть жарким. Июльское солнце уже давало себя знать, порядком припекая покрытые меховыми шапками головы бояр и стольников. Все с надеждой поглядывали на небо, но на нем не было ни признака облачка.

 — Хоть бы дождичка Господь послал! — сказал высокий статный «жилец» {«Жилецкие люди» — название, употреблявшееся в Московском государстве в противоположность «служилым людям», иначе говоря — горожанин. (Примеч. авт.).}, вытирая вспотевший лоб красным кумачовым платком.

 — Не видать что–то! — возразил ему седенький подьячий. — А расчудесное бы дело; и то невтерпеж жарит.

 — Зачем государь из Троиц вернулся? — вполголоса спросил один стольник другого.

 — Вернулся, бают, чтобы судить князя Пронского.

 — Неужто боярыня–то Елена Митревна даст своего дружка в обиду?

 — Чудное что–то гуторят: будто и она в сем деле замешана, — совсем на ухо проговорил стольник.

 В другом конце седой боярин тихо рассказывал другому, помоложе:

 — Охладел царь к патриарху Никону, видимо охладел. Ум его пресветлый был омрачен, и посему не видел он в нем смуты, а как его очи просветлели и увидал он, что Никон — еретик, а николи не патриарх. В сороми и раскаянии кончит свои дни сей великий грешник. И поделом, и поделом! Захотел вознестись выше святителей: они книги искони писали, а он возымел мнение супротив них бороться, еретик нечестивый!